Эти письма писались ночью – долгими бессонными ночами между четырьмя серыми стенами, освещенными электрической лампочкой, которой никогда не выключали. Но письма эти были ночные и за счет усилия мысли, которая их диктовала, ибо порыв к воображаемому другу был борьбой с помрачением разума, с интеллектуальным распадом. И это было утверждение человеческого достоинства, сохраняющего свою отчетливость даже под тюремным бушлатом. И это был зов к свету из глубин ночи, который, казалось, простирался над окружающим миром…
Эти ночные письма были уничтожены прежде, чем попали в жестокие руки. Осталась только память. Но эта память усиливается, когда изоляция в запертой и зарешеченной камере сменяется одиночеством посреди равнодушного или враждебного мира. И вот связка этих писем была воссоздана посредством игры живой мысли с воспоминаниями.
Друг, я пишу тебе, потому что мне нужно согреться твоей ласковой добротой.
Как же холодно! Как темно в ледяной безбрежности, от которой меня отделяют только решетки моей камеры! И сквозь эти решетки холод проникает, как непримиримый враг, как палач, которому поручено уничтожить последние биения жизни в моем бренном теле.
Наступила ночь. Не ночь, трепещущая от теплых излияний, дрожащая от пения звезд, – а темная и безмолвная ночь мерзлых земель, черная бездна, где сам снег становится темной завесой.
Я нахожусь в могиле, в десяти тысячах лье от любого человеческого существа, способного понять меня. А моя мысль парит в пространстве, гордясь своей свободой, которой не может отнять никакая человеческая сила. Я больше не существую для этого мира, и поэтому он принадлежит мне целиком; я не более чем крупица живой плоти, застывшая где-то, – поэтому моя мысль знает только безграничное пространство, из которого она создает свой удел. Она и тебя где-то там обнаружила и увидела, как ты радостно обретаешь себя.
В этот ночной час ты сидишь за своим большим письменным столом, окруженный своими книгами, которые мне нравится листать, потому что я нахожу там книги из моей исчезнувшей библиотеки. Ты склонился над своей работой, и серебряная корона твоих волос под лучами лампы становится ореолом над твоим прекрасным челом мыслителя. И рукопись, к которой ты добавляешь последние строки, – это то глубокое исследование проблемы личности, проект которого был одним из моих дико амбициозных мечтаний и который, как я вижу, ты реализуешь. Ведь в этом и заключается наша тайна: ты делаешь то, о чем я могла только мечтать. У тебя есть все, что было у меня, и ты добавил к этому себя, столь отличного от того, кем была я. Ты наложил себя на мое ненавистное «я». И я хочу видеть, как ты работаешь, покрывая своим красивым, четким почерком те листы, которые являются чистыми страницами моих мыслей. И я хочу видеть твою улыбку, ту серьезную улыбку, в которой сияет творческая мысль.
Кстати. Это я сейчас улыбаюсь распухшими от цинги губами. Я улыбаюсь, когда думаю, что если бы эти строки (не твои, а мои, те, что я вывела здесь на клочке оберточной бумаги), если бы эти строки, говорю я, попались на глаза одному из твоих ученых коллег по психическим или психопатологическим наукам, то этот почтенный господин немедленно обнаружил бы в них самые решительные симптомы болезненного состояния, которое он счел бы ужасающим. Мой случай показался бы ему еще более серьезным, если бы он попытался изгнать твой дорогой образ из моего сознания. Я бы отказалась, я бы отстаивала свое право разговаривать с тобой и считать тебя своим лучшим, единственным другом.
Да, здесь, кажется, есть сложность. Дорогой и великий друг, ты не существуешь во плоти и крови – как и твои дети, внуки, весь этот семейный и дружеский круг, в который ты меня заключаешь, вся эта среда, такая теплая, такая светлая, куда мои мысли иногда устремляются, чтобы прижаться к тебе. Ты не занимаешь точной точки в пространстве, – а значит, тебя нет!
Что ж, я отрицаю это следствие. Ты есть, потому что я хочу, чтобы ты был, – потому что ты для меня более реален, чем реальность. Кто же тогда заставит меня поверить, что реальность – это то, что меня окружает, – эта ужасная темница, серые стены с подозрительными пятнами, изморозь на решетках с сосульками, скрип замков, хриплые голоса двуногих, чьи тяжелые шаги сопровождаются звяканьем ключей? Это нереальный кошмар в его ужасе и абсурде. Это болезненный сон какого-то злобного существа. Я не хочу быть одержимой им. Я гоню его прочь, чтобы проснуться в более реальном для меня мире – в мире, где не слышно ни лязга ключей, ни рыданий и криков жертв, которых тащат на дыбу, – в мире благородных и великодушных идей, – в мире, где тепло на солнце или у доброго огня, – в своем доме…