Нынче утром я снова принялся за это, по моему мнению, слишком благонравное, слишком рассудительное письмо и стал с тревожным чувством перечитывать его, как вдруг в дверь постучались. И спустя мгновение передо мною предстал милорд Эдуард. Он явился без шпаги, опираясь на трость. С ним было еще трое, и среди них господин д'Орб. Меня изумил приход непрошеных гостей, и я молча ждал, что же будет дальше. И тут Эдуард попросил ненадолго принять его и не мешать его действиям и речам. «Прошу вас, дайте мне в этом честное слово, — присутствие этих господ, ваших друзей, порука тому, что вам во вред оно не обернется». Слово я ему дал, не колеблясь, но ты поймешь, как я изумился, когда, не успев договорить, увидел, что Эдуард становится передо мною на колена. Пораженный странной выходкой, я тотчас же бросился поднимать его. Но он напомнил мне о моем обязательстве и повел такую речь: «Я пришел, сударь, во всеуслышанье отречься от тех оскорбительных слов, которые, опьянев, произнес в вашем присутствии. Напраслина оскорбляет самого меня, а не вас, и мой долг засвидетельствовать перед вами, что я от нее отрекаюсь. Я готов нести любую кару, какой только вы вздумаете меня подвергнуть, и считаю, что свою честь я могу восстановить, лишь искупив вину свою. Любой ценой: дайте мне прощение, умоляю вас, и возвратите мне свою дружбу». — «Милорд, — немедля отвечал я, — узнаю вашу возвышенную и благородную душу. И превосходно отличаю речи, которые подсказывает вам сердце, от тех речей, что вы ведете, когда не принадлежите себе, — предадим же их вечному забвению». Я тотчас помог ему встать, и мы обнялись. Засим милорд обернулся к свидетелям и молвил: «Благодарю вас, господа, за вашу любезность. Такие смелые люди, как вы, — добавил он взволнованным голосом и гордо приосанившись, — должны понимать, что тот, кто так исправляет свои ошибки, ни от кого не потерпит оскорбления. Можете рассказывать обо всем, что видели!» Вслед за тем он пригласил нас четверых отужинать у него нынче вечером, и свидетели ушли. Лишь только мы очутились наедине, он вновь обнял меня, проявив еще более сердечные, еще более дружеские чувства, а потом, сев рядом со мной, взял меня за руку. «Счастливейший из смертных, — воскликнул он, — наслаждайтесь счастьем, которого вы достойны! Сердце Юлии принадлежит вам; так будьте вы оба…» — «Опомнитесь, милорд, — прервал я его. — Уж не потеряли ли вы рассудок?..» — «Нет, — отвечал он с улыбкой, — хотя и в самом деле чуть не потерял. Быть может, и случилось бы это со мною, если бы та, которая отняла у меня рассудок, сама же мне его и не возвратила…» И тут он подал мне какое-то письмо, — и до чего я был удивлен, увидев, что написано оно рукой, никогда не писавшей ни одному мужчине, кроме меня. Как волновалась душа моя, когда я его читал! В нем я узнавал возлюбленную, не имеющую себе равных, готовую погубить себя ради моего спасения, — узнавал свою Юлию. Но когда я дошел до места, где она клянется, что не переживет смерти счастливейшего из людей, я содрогнулся, подумав, какой опасности я избежал, возроптал на то, что слишком любим тобою, ужас объял меня, и я вдруг понял, что ведь и ты смертна. Ах, возврати же мне мужество, которого меня лишаешь… Я обладал им, когда шел навстречу смерти, угрожавшей лишь моему существованию, но не нахожу его, когда подумаю, что ты умрешь вместе со мной.
Меж тем, пока я всей душой предавался горькому раздумью, Эдуард говорил мне что-то, но вначале я почти не обращал внимания на его слова; однако же он принудил меня вслушаться, ибо говорил о тебе, и то, что он говорил, было мне по сердцу и более не возбуждало ревности. Я понял, каким он проникся сожалением, что вспугнул нашу любовь, нарушил твой покой. Тебя он почитает более всего на свете. Но, не смея принести извинения и тебе, он просил меня передать их и уговорить тебя отнестись к ним благосклонно. «Вы для меня — ее полномочный представитель, — говорил он, — и я смиренно обращаюсь к тому, кого она любит, так как не могу ни говорить с нею, ни даже называть ее имя, боясь повредить ее репутации». Он признался, что питает к тебе чувства, которые каждому, кто видит тебя, трудно превозмочь, но скорее это нежность и преклонение, а не любовь. Никогда они не внушали ему никаких притязаний или надежд. Он всецело склонился перед нашими чувствами, как только они стали ему известны, а намеки сорвались с его уст под влиянием пунша, но отнюдь не ревности. Он рассуждает о любви, как надлежит философу, который считает, что душа его превыше всех страстей: быть может, я ошибаюсь, но, по-моему, он уже однажды любил, и это мешает другой любви укорениться в его сердце. То, что вызвано оскудением сердца, он приписывает доводам разума, но ведь я хорошо знаю, что полюбить Юлию и отказаться от нее — доблесть, непосильная для мужчины.