N.
— А вы полагаете, что публика посмотрит иначе? Зачем же вы тогда спрашиваете мое мнение?R.
— Я вам возражал для того, чтобы вы подробнее высказались. Я вижу, вам хотелось бы читать такие письма, которые и предназначены были для печати.N.
— Желание законное, раз вы их собираетесь напечатать.R.
— Стало быть, в книгах мы всегда будем видеть только таких людей, какими они желают казаться?N.
— Автора мы будем видеть таким, каким он желает себя показать, а тех, кого он описывает, — такими, каковы они в действительности. Но этого достоинства здесь тоже нет. Ни одного четко написанного портрета, ни одного яркого характера, ни одного основательного замечания, никакого знания света. Чему мы научимся в маленьком мирке, состоящем из двух-трех влюбленных или друзей, неизменно занятых только самими собою?R.
— Мы научимся любить человечество. В многолюдном обществе можно научиться лишь ненавидеть людей. Ваше суждение сурово, а публика будет судить еще строже… Не обвиняя ее в несправедливости, я, в свою очередь, хочу вам сказать, как я смотрю на эти письма, — и не столько для того, чтобы извинить те недостатки, за которые вы их браните, как для того, чтобы найти источник этих недостатков.В уединении человек привыкает видеть и чувствовать иначе, чем в общении с людьми; страсти там другие, а следовательно, и проявляются иначе, воображение всегда поражают одни и те же предметы, а потому они и воспринимаются живее. Небольшое число повторяющихся образов влияет на весь строй его мыслей, придавая им тот странный оборот и монотонность, какие заметны в речах одиноких людей. Следует ли отсюда, что их язык очень энергичен? Отнюдь нет, — он только необычен. Лишь вращаясь в обществе, научишься говорить бойко — прежде всего потому, что там каждый пытается говорить иначе и лучше, чем другие; и, кроме того, там поминутно приходится утверждать то, во что сам говорящий не верит, выражать чувства, которых у него совсем и нет, а поэтому всякий там стремится придать убедительный тон своим речам, за отсутствием внутренней убежденности. Ужели вы думаете, что у людей, действительно охваченных страстью, был бы такой живой, убедительный, цветистый слог, каким вы восхищаетесь в драмах и романах? Нет! В излияниях истинной страсти, переполняющей сердце, больше широты, чем красноречия, — она даже не старается убеждать, она и не подозревает, что можно в ней сомневаться. Когда влюбленный говорит о том, что чувствует, то не столько хочет изложить это другим, сколько облегчить себя. В больших городах любовь живописуют ярче, — следует ли из этого, что там любят сильнее, чем в малых деревушках?
N.
— Стало быть, вялость языка доказывает силу чувства?R.
— Иной раз она, по крайней мере, доказывает искренность чувства. Прочитайте любовное письмо, сочиненное в кабинете каким-нибудь светским острословом, желающим блеснуть, — если у него хоть немножко найдется огня в голове, его слова, как говорится, прожгут бумагу; но дальше пожар не пойдет. Вы будете восхищены, и, может быть, даже взволнованы, — но волнение будет мимолетным и поверхностным, от него останутся у вас в памяти только слова. Наоборот, письмо, продиктованное любовью, письмо поистине страстного любовника окажется бессвязным, расплывчатым, будет грешить длиннотами, повторениями. Сердце, переполненное чувством, все твердит одно и то же и никак не может остановиться: чувства его — словно живой родник, непрестанно текущий и неиссякающий. В таком письме не найдешь ничего выдающегося, ничего примечательного; не запомнишь ни слов, ни оборотов, ни красивых фраз; ничто в нем не вызывает восхищения, ничто не поражает. И все же оно умиляет, чувствуешь себя растроганным, сам не зная почему. Бели не поражает тебя сила чувства, трогает его искренность, — вот уж где действительно сердце находит путь к сердцу. Но кто ничего не чувствует, кто лишь владеет пышным жаргоном страстей, тот не признает такого рода красот и презирает их.N.
— Продолжайте, я слушаю.