Вся штука заключалась в том, что мы, мальчишки, были голые, а мужик — одетый и после «рака» начинал напоминать вытащенного из воды утопленника.
Как не разбивался Аптекаренок в этом узком скалистом «колодце», как он ухитрялся поднырнуть в какие-то подводные ворота и выплыть на широкую гладь бухты — мы совершенно недоумевали. Замечено было только, что после «рака» Аптекаренок становился добрее к нам, не бил нас и не завязывал на мокрых рубашках «сухарей», которые приходилось потом грызть зубами, дрожа голым телом от свежего морского ветерка.
Пятнадцати лет от роду мы все начали «страдать».
Это совершенно своеобразное выражение, почти не поддающееся объяснению. Оно укоренилось среди всех мальчишек нашего города, переходящих от детства к юности, и самой частой фразой при встрече двух «фрайеров» (тоже южное арго) было:
— Дрястуй, Сережка. За кем ты стрядаешь?
— За Маней Огневой. А ты?
— А я еще ни за кем.
— Ври больше. Что же ты, дрюгу боишься сказать, что ли ча?
— Да мине Катя Капитанаки очень привлекаеть.
— Врешь?
— Накарай мине господь.
— Ну, значит, ты за ней стрядаешь.
Уличенный в сердечной слабости, «страдалец за Катей Капитанаки» конфузится и для сокрытия прелестного полудетского смущения загибает трехэтажное ругательство.
После этого оба друга идут пить бузу за здоровье своих избранниц.
Это было время, когда Страшный Мальчик превратился в Страшного Юношу. Фуражка его по-прежнему вся пестрела противоестественными изломами, пояс спускался чуть не на бедра (необъяснимый шик), а блуза верблюжьим горбом выбивалась сзади из-под пояса (тот же шик); пахло от Юноши табаком довольно едко.
Страшный Юноша, Аптекаренок, переваливаясь, подошел ко мне на тихой вечерней улице и спросил своим тихим, полным грозного величия голосом:
— Ты чиво тут делаешь на нашей улице?
— Гуляю… — ответил я, почтительно пожав протянутую мне в виде особого благоволения руку.
— Чиво ж ты гуляешь?
— Да так себе.
Он помолчал, подозрительно оглядывая меня.
— А ты за кем стрядаешь?
— Да ни за кем.
— Ври!
— Накарай меня госп…
— Ври больше! Ну? Не будешь же ты здря (тоже словечко) шляться по нашей улице. За кем стрядаешь?
И тут сердце мое сладко сжалось, когда я выдал свою сладкую тайну:
— За Кирой Костюковой. Она сейчас после ужина выйдет.
— Ну, это можно.
Он помолчал. В этот теплый нежный вечер, напоенный грустным запахом акаций, тайна распирала и его мужественное сердце.
Помолчав, спросил:
— А ты знаешь, за кем я стрядаю?
— Нет, Аптекаренок, — ласково сказал я.
— Кому Аптекаренок, а тебе дяденька, — полушутливо‐полусердито проворчал он. — Я, братец ты мой, стрядаю теперь за Лизой Евангопуло. А раньше я стрядал (произносить «я» вместо «а» — был тоже своего рода шик) за Маруськой Королькевич. Здорово, а? Ну, брат, твое счастье. Если бы ты что-нибудь думал насчет Лизы Евангопуло, то…
Снова его уже выросший и еще более окрепший жилистый кулак закачался у моего носа.
— Видал? А так ничего, гуляй. Что ж… всякому стрядать приятно.
Мудрая фраза в применении к сердечному чувству.
12 ноября 1914 года меня пригласили в лазарет прочесть несколько моих рассказов раненым, смертельно скучавшим в мирной лазаретной обстановке.
Только что я вошел в большую, уставленную кроватями палату, как сзади меня с кровати послышался голос:
— Здравствуй, фрайер. Ты чего задаешься на макароны?
Родной моему детскому уху тон прозвучал в словах этого бледного, заросшего бородой раненого.
Я с недоумением поглядел на него и спросил:
— Вы это мне?
— Так-то, не узнавать старых друзей? Погоди, попадешься ты на нашей улице — узнаешь, что такое Ванька Аптекаренок.
— Аптекарев?!
Страшный Мальчик лежал передо мной, слабо и ласково улыбаясь мне.
Детский страх перед ним на секунду вырос во мне и заставил и меня, и его (потом, когда я ему признался в этом) рассмеяться.
— Милый Аптекаренок? Офицер?
— Да.
— Ранен?
— Да. — И, в свою очередь: — Писатель?
— Да.
— Не ранен?
— Нет.
— То-то. А помнишь, как я при тебе Сашку Ганнибоцера вздул?
— Еще бы. А за что ты тогда «до меня добирался»?
— А за арбузы с баштана. Вы их воровали, и это было нехорошо.
— Почему?
— Потому что мне самому хотелось воровать.
— Правильно. А страшная у тебя была рука, нечто вроде железного молотка. Воображаю, какая она теперь…
— Да, брат, — усмехнулся он. — И вообразить не можешь.
— А что?
— Да вот, гляди.
И показал из-под одеяла короткий обрубок.
— Где это тебя так?
— Батарею брали. Их было человек пятьдесят. А нас, этого… Меньше.
Я вспомнил, как он с опущенной головой и закинутой назад рукой слепо бросался на пятерых, — и промолчал. Бедный Страшный Мальчик!
Когда я уходил, он, пригнув мою голову к своей, поцеловал меня и шепнул на ухо:
— За кем теперь стрядаешь?
И такая жалость по ушедшем сладком детстве, по книжке «Родное слово» Ушинского, по «большой перемене» в саду под акациями, по украденным пучкам сирени — такая жалость затопила наши души, что мы чуть не заплакали.
Японская борьба
Общий друг и благоприятель Саша Кувырков вошел в комнату, оглядел снисходительно всю компанию и очень бодро воскликнул: