— Постоим еще! Ради Бога!
— Вы не верите в Бога…
— Ну, ради… прошлого!..
— Не понимаю, Вас, Геннадий. Что вы: искренно, или так… между прочим?
— Вы меня глубоко оскорбляете… Я заставлю вас поверить мне, хотя бы это стоило мне…
Я не договорил и пошел прочь, покинув Зою. Я пошел в буфет и, взяв коньяку, присел к столику и стал пить рюмку за рюмкой, чтобы на что-то решиться, что-то сделать… Теперь ясно: прошлое — невозвратно и ничем его не вернешь. Не любит и не может любить… А я не могу. Я не хочу жить. Не хочу. Я хочу теперь только одного: заставить ее поверить моей честности, моей искренности и… в награду получить ее слезы над моей могилой. Да, больше у меня нет выхода.
В буфете было пусто. Буфетчик дремал за стойкой и не надоедали лакеи. Вдали Ленский пел свою предсмертную арию и музыка вторила ему и наполняла скорбью мою душу.
Да. Кончено! Завтра меня уже не будет. Мелькали мысли о старом доме, о старой матери, о Зое, стоящей около свежей могилы и рыдающей напрасными слезами… Что меня может остановить? Никто и ничто… Только она, сама Зоя… Вот если бы она пришла сюда и почувствовала, что случится этой ночью, если бы она сказала: я боюсь за тебя…
— Геннадий! Что это!..
Я поднял голову и закричал:
— Зоя!
— Что с вами, милый?.. Не надо пить. Отчего вы убежали от меня?..
— Разве вам не всё равно?
— Я могла бы не придти, Геннадий… Не пейте: я рассержусь.
— Ах, Зоя!., мне надо быть сегодня веселым, потому что я ухожу и…
— Если вы меня… любите, вы…
— Я? люблю ли я вас!.. У меня только одна возможность доказать это.
— Будет говорить глупости… Идем!..
Я посмотрел в глаза Зои и вдруг почувствовал, что светит в них ясный огонек чего-то былого, нежного, и зажигает душу жаждой жить, жить, жить…
— Я хочу жить, Зоя!.. Я не хочу умирать.
— Ах, какой… нехороший!.. Рано думать о смерти… нам, таким молодым!
Мы под-руку вернулись в зрительный зал и, под ворчливое сетование публики, пробрались на свои места. Игнатович презрительно покосилась в мою сторону и проворчала:
— Это называется любить музыку…
— Прекратите болтовню! — как шмель, прогудел сердитый бас позади.
Мы сидели с Зоей близко друг к другу, и я не боялся прикосновений, а искал их, потому что от них лилось в душу ласковое успокоение и надежда на возврат потерянного. Изредка украдкой Зоя взглядывала на меня, и я ловил в ее глазах прощение любящей; души. И всё прошло: жизнь казалась прекрасной, и чудным казался бинокль Зои, перламутровый, с ручкой… Ее бинокль, ее бинокль! Милый, родной бинокль! Как я люблю тебя, бинокль!..
Глядя на Зою, я поцеловал бинокль, а она смущенно улыбнулась и потупилась.
— Глупо! — прошептала, наклонившись ко мне, Игнатович….
Конечно, я провожал дам до дому, но не удалось больше поласкать свою душу тихим разговором с белой девушкой. Опять мешала Игнатович: она влекла меня под руку и забрасывала словами о разных книгах, политических вопросах и значительных делах. Я что-то отвечал, иногда невпопад, а Зоя хохотала и, следуя позади, бросала в нас смятым в комья рыхлым, мокрым снегом. Ах, как мне хотелось бросить серьезные разговоры и, выдернув захваченную Игнатович руку, поиграть с Зоей в снежки и побегать за ней по белым снежным пустынным улицам спящего города!..
— Вот вам!
Звонко смеялась Зоя, радуясь, что снег попал мне за воротник, а Игнатович сердилась:
— Вы, Зоя, нам мешаете: мы говорим серьезно…
Когда мы распрощались и Зоя с Игнатович скрылись за дверью крыльца, я долго еще стоял около дома и не хотел уходить. Было так радостно и светло на душе, как бывало когда-то давно, около дома № 15…
— Надо идти… Ничего не поделаешь…
Я глубоко вдохнул влажный, пахнущий снегом воздух, посмотрел в звездное небо и, сняв шапку, перекрестился:
— Благодарю Тебя, Господи!
Памятная ночь!..
Возвращаясь поздней порой домой, я всегда заходил сперва в переулок, чтобы посмотреть, нет ли в квартире опасности: горящая на окне лампа под красным абажуром, по условию с Николаем Ивановичем, должна была предупреждать о неблагополучии. И на этот раз я скорей машинально, чем сознательно, зашел сперва в переулок:
— Вот тебе раз!
На окне стояла лампа под красным абажуром… Что ж теперь делать? Очевидно — обыск. Но у кого: у меня — или у Николая Ивановича? Во всяком случае, идти в квартиру преждевременно, это значило бы: «не спросясь броду, сунуться в воду». Каждая минута свободы теперь дорога: надо прятать концы в воду. А концы — серьезные: у нас наворовано из типографии уже около полупуда шрифта. Дома у меня всё в порядке, но необходимо подальше перепрятать шрифт и предупредить сотоварищей о грозящей опасности… Ну, а если всё-таки арестуют? Эх, Зоя! не везет нам с тобой. Опять — разлука и, быть может, долгая.