Но вдруг я останавливаюсь. Меня охватывает странное чувство: не так уж я возмущен их жестокостью. Не говоря уже о том, что обвинить их можно только в краже хлеба. Но почему? Почему меня это не возмущает? Просто потому, что они бедные дети и им нечего есть? Нет, не то.
Дорога делает изрядный крюк, и я решаю срезать. Могу себе это позволить. Ориентируюсь я хорошо.
Пробираюсь сквозь чащу. Где-то тут водится сорная трава. Особенно мне запомнилась девочка, как она встала во весь рост и посмотрела через забор. Она у них за атаманшу? Хочется увидеть ее глаза. Нет, я не святой.
Заросли тем временем все гуще.
А что это там лежит?
Кусок белого картона. На нем красным, печатными буквами — «Самолет». Ну да, пропавший летчик! Они так его и не нашли.
Так вот ты где упал! Это был воздушный бой или тебя подбили зенитки? Истребитель ты был или бомбардировщик? Теперь лежишь тут разбитый, обгорелый, обугленный. Картон, картон!
А может, ты еще жив? Ты тяжело ранен, а тебя все никак не найдут? Ты наш или вражеский? Сбитый летчик, за что умираешь ты сейчас?
Картон!
И вдруг я слышу голос: «Ничего тут не поделаешь!» Это женский голос, теплый и печальный. Он доносится из чащи леса.
Осторожно раздвигаю ветки.
Вон сидят две девушки, из замка, с ногами короткими и толстыми. У одной в руках расческа, другая плачет.
— Ну, на что он мне сдался, этот летчик, — всхлипывает она, — почему мы носимся тут по всему лесу? Посмотри, как ноги опухли! Не хочу больше маршировать! По мне хоть совсем бы он пропал, этот летчик! Я тоже жить хочу! Нет, Анни, надо держаться отсюда подальше! Только не обратно в этот замок, там тюрьма! Помыться бы, постираться, причесаться!
— Успокойся! — утешает ее Анни, нежно собирая расческой и зачесывая назад сальные волосы с зареванного лица. — Что нам, бедным девчонкам, делать-то? Учительница тоже тут плакала потихоньку. Мама говорит, мужчины посходили с ума, напридумывали этих законов…
Я настораживаюсь, прислушиваюсь. Мужчины?
Тут Анни целует подругу в лоб, а мне становится стыдно. Как скор я был на насмешку сегодня утром.
Может быть, мама Анни и права, мужчины посходили с ума, а кто не сошел, у тех не хватает мужества засунуть буйных в смирительные рубашки.
Да, она права.
Да и сам я трус.
Домой!
Возвращаюсь в лагерь. Картошка почищена, суп кипит. Полк уже дома, ребята бодры и веселы, и только фельдфебель жалуется на головную боль.
Вдруг он спрашивает:
— Учитель, сколько бы вы мне дали?
— Лет, наверное, пятьдесят.
— Шестьдесят три! — улыбается он польщенно. — Еще в мировую войну пошел в ополчение — был к тому времени в запасе.
Я пугаюсь, что он сейчас пустится в военные воспоминания. Но, как выясняется, зря.
— Давайте не будем о войне. У меня двое взрослых сыновей. — Он задумчиво озирает горы и глотает аспирин. Человек.
Рассказываю ему про ограбление.
Он сразу вскакивает, велит мальчикам немедленно построиться. Держит перед своим полком речь: на ночь надо выставить часовых, по четыре мальчика будут сменяться каждые два часа. Западный пост, восточный, северный, южный. Лагерь будет защищаться до последней капли крови, до последнего человека!
Мальчишки восторженно вопят: «Ура-а-а!»
— Вот забавно, — говорит фельдфебель, — голова больше не болит.
После обеда я отправляюсь вниз, в деревню, надо решить несколько вопросов с бургомистром по поводу снабжения нашего лагеря: без пропитания ведь строевой подготовкой не позаймешься.
Встречаю у бургомистра священника, он неумолим — я просто обязан пойти к нему продегустировать его чудное молодое вино. Что ж, я и выпить не против, да и священник очень милый господин. Мы идем через деревню, крестьяне с ним здороваются. Священник ведет меня к себе коротким путем, мы сворачиваем в боковую улочку. И тут крестьяне пропадают.
— А здесь живут надомные работники, — говорит священник, посмотрев вверх, на небеса.
Серенькие дома теснятся друг к другу. У открытых окон сидят опрятные дети с бледными старческими лицами и расписывают цветных кукол. За ними в домах темнота.
— Тут экономят свет, — говорит священник, и прибавляет: — Они со мной не здороваются. Озлобленны.
Он вдруг ускорил шаг. И я — вслед за ним. Большие глаза детей смотрят странным, неподвижным взглядом. Нет, тут не насмешка, они не рыбы. Это ненависть. А за ненавистью сидит по темным комнатам скорбь. Они экономят свет? Да у них просто нет света.
Дом священника стоит чуть поодаль от церкви. Церковь — строгое здание, дом священника уютно пристроился рядом. Церковь окружена кладбищем, дом священника — садом. С колокольни звонят колокола, из трубы дома поднимается голубой дымок. В саду у мертвых распускаются белые цветы, в огороде у священника зреют овощи. Там кресты, тут садовый гном. И застывший олень. И грибок.
У священника дома чистота, в воздухе ни пылинки. Рядом на кладбище все — пыль и тлен. Священник ведет меня в лучшую комнату.
— Вы присаживайтесь, я пойду принесу вина. — Уходит в подвал, я остаюсь один.
Мне не сидится.
Та картина на стене, я узнаю ее.
Дома у моих родителей висит такая же. Они очень благочестивы.