Читаем Юность в Железнодольске полностью

— Вас не лупить — на загорбок заберетесь и не слезете, покуда взамуж не удерете.

— Высказалась? — спросил жену Додонов.

— Высказалась, — передразнила его Фекла.

Перед завтраком мать вытянула литровую бутылку водки, которую в Ершовке затолкнула в валенок. Петро, ходивший поразломаться на турнике, увидя водку, остолбенел. Словно в полусне, он сел к столу и смирно и грустно посматривал на бутылку. Фекла добродушно побранила его: сидит как заколдованный, на жену так никогда не глядит, как на бутылку. Зря «сухой» закон устроили только в Железнодольске, надо бы по всей России: больно много везде пьяниц и дебоширов. То ли дело женщины — не пьют, не курят, не злобствуют.

Моя мать склонилась над чугунной сковородкой с красноперками. Рыбки ужарились до коричневы и хрупкости, но она все переворачивала их, пристыженная, растерянная.

Фекла спохватилась, что, ворча на мужа, задела и Марию, и начала выкручиваться: выпить, конечно, можно, если в меру, оно даже пользительно. Скулы у нее заполыхали румянцем, она закрыла дверь на задвижку, захватила в щепоть за края жестяные кружки.

Я, Катя с челкой и Еля с конопушками принялись уписывать красноперок. Додоновы и мать подняли кружки. Наперебой предлагали выпить за знакомство, за все хорошее, за родителей. И без водки они казались весело-хмельными, а когда выпили, то стали еще радостней и склонялись друг к дружке, как давние знакомые, которым довелось свидеться через много лет. Меж ними возник какой-то чудной разговор. Но для них это было неважно. Главное было то, что вместе им приятно, что они хохочут и разговаривают.

Девчонки и я торопились побольше уплести рыбы. Время от времени Катя и Еля прыскали, наблюдая за взрослыми. И меня тоже потешало, что взрослые были как маленькие, однако я серчал: зачем смеются над ними девчонки, каких в Ершовке называют ноздредуйками?

Мой отец, когда бывал пьяный, хохотал и бил ладонями по коленям. Мать любила порассуждать о том, как жили уральские крестьяне до революции. Были у нас в Ершовке люди, которые плакали, опьянев, бузили, притворно пытались удушиться. Но я не видел там никого, кто бы, выпив, радовался так, как Фекла. Она тискала меня и дочек, вставала позади Петра и моей матери и ласково гладила их волосы.

Вдруг ей словно бы сделалось душно: грудь начала высоко вздыматься. Пальцы блуждали по кофте.

— Отец!.. — крикнула она мужу.

— Что, Феклунь?

— Отец!..

— Иди, Феклунь, посиди-ка возле меня.

— Отец!..

— Иль сбегай за двухрядкой к Печеркиным. Дадим трепака.

— Не понимаешь ты. Не понимаешь. В бараке я самая счастливая, отец!

Локти Феклы разлетелись, и она стояла пошатываясь, в разодранной кофте. Щерила с веселой яростью щелястые зубы.

— Ух, баба вдругорядь кофту пополам.

— Отец, ты седой дурак! Я самая счастливая! Я умереть могла. Ты, Катька и Елька. И живем. Отец, я радая!

Она целовала в коридоре детей, сбежавшихся на ее крик, дала нам по сушеному кренделю и кусочку сахара, варенного на молоке.

Когда Додонов, сграбастав нас раскидистыми руками, выставил всех в коридор, я очутился около Кости — высокого длинношеего мальчика. Мальчик наклонился ко мне и сказал, что на Тринадцатом участке много драчунов: чтобы меня не задолбили, он берет меня под свою защиту. Стало страшновато, но я презрительно покосился на него: я сам отобьюсь от любого забияки, кого хочешь заклюю. В смущении он почесал затылок. Я догадался: ему известно то, о чем я не подозреваю. Он снисходительно отнесся к моей самоуверенности, и все-таки ему было неловко, что он навязывается в заступники.

Могло случиться, что мы начали бы с ним враждовать: самолюбие на самолюбие! Но мы обнялись, пошли к нему в комнату, где он показал мне фотографический ящик, укрепленный на трех ножках, воткнувшихся в пол латунными копытцами, деревянный парабеллум, карту полушарий земли, нарисованную цветными карандашами и прибитую медными гвоздями к дощатой стене. Все это он сделал сам.

Он взял с угольника альбом, обтянутый рыжей кожей. На коже — золотые порхающие ангелы. Расщелкнул шарики застежек. В первую страницу альбома была вделана карточка; на ней, поддерживая ребенка, склонившего на свое крохотное плечо очень большую голову, сидели на стволе дерева мужчина и женщина. Мужчина с чубом, в косоворотке, галифе и хромовых сапогах. У женщины волосы до плеч, над бровями толстая челка, глаза широкие, словно натянутые к ушам, губы выставлены, будто она только что пила с блюдечка чай.

— Мать. Я. Отец.

— Твоя мать башкирка?

— В нашем полушарии такого народа нет. Моя мама из индейцев.

— Она индюшка?

Я еще не задал ему вопрос, а во мне уже начал подниматься смех, а едва задал, то так фыркнул, что из носа выхлопнулся пузырь.

Я и утереться не успел, как полетел на пол. Костя тотчас поднял меня, спросил, не зашибся ли. Я давился воздухом. И когда отворилось дыхание, всласть заревел, но быстро утишил голос до ноющих всхлипов: догадывался, что виноват перед высоким мальчишкой.

— Моя мама индианка. Повтори.

— Не хочу.

— Брось серчать.

— Как дам — полетишь по задам.

— На, ударь. Только запомни: индианка.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже