— Потому что… — Я медлил. И все-таки мне пришлось сказать. Не мог я допустить такого унижения, чтобы перед его носом захлопнули дверь.
Он ничего не сказал, ни слова; при всей своей страсти к разглагольствованиям дедушка умел молча пережить оскорбление. Но удар был тяжкий: лицо его покрылось какими-то странными пятнами. Я думал, что он сейчас повернет обратно в Драмбак, к своим друзьям Сэдлеру и Питеру Дикки. Но нет, он продолжал идти; мы прошли по Главной улице, мимо Ноксхилла и попали в незнакомую мне южную часть города.
— Куда мы идем, дедушка?
— Омыться в водах горечи, — кратко ответил он.
Действительно ли он так думал, или соленый ардфилланский ветер пробудил в нем желание увидеть водную гладь, или ему просто хотелось подальше уйти от всего, что так его огорчало, не знаю. Только вскоре, пройдя через Ноксхиллский луг, мы вышли на берег широкого устья, чуть пониже гавани. Место это было отнюдь не идиллическое — пологий илистый берег, на котором лишь кое-где торчали кустики зеленых морских водорослей да плоские камни с серыми пятнами прилипших ракушек. Был отлив, и свинцово-серая вода стояла низко; высокие трубы Котельного завода, видневшиеся и отсюда, перестук молотков в доках, плеск струй, выливающихся из сточных канав, — все эти звуки промышленной жизни городка не уменьшали, а подчеркивали запустение этих мест.
И тем не менее в ветерке ощущался определенный привкус — резкий и солоноватый. Вокруг не было ни души; тут дедушка и обрел то уединение, которого так жаждал. Он сел, снял ботинки и носки, закатал до колен брюки и, прошлепав по сырому песку, принялся бродить по мелководью. Поглядев, как крохотные волны ласкают его худые щиколотки, я в свою очередь стащил ботинки и носки и, пройдя по влажным следам дедушки, стал бродить по воде вместе с ним.
Вдруг он снял шляпу, свою замечательную шляпу, без которой я не мыслю дедушку, — большую, выцветшую, с тремя металлическими пистонами по бокам квадратной тульи, ставшую за долгие годы носки твердой как железо, шляпу, в которой побывало столько уникальных ценностей, начиная с дедушкиной головы и кончая фунтом краденой клубники, шляпу, которая служила и еще будет служить для многих разнообразных целей и в которую сейчас он, нагнувшись, собирал ракушки и двустворчатые раковины, найденные на этом печальном берегу…
Ракушки были совсем белые и рифленые; только легкий бугорок, величиной в шестипенсовик, выдавал их местонахождение под зыбучим песком. А двустворчатые раковины, отливающие розоватым перламутром, лепились гроздьями в расселинах скал. Когда мы набрали целую шляпу самых разных, дедушка выпрямился.
— Знаешь, дружок, — сказал он мне, хотя и обращался к унылым водам, — я, может быть, и очень плох… но уж не
Добравшись до более или менее сухого места на берегу, усеянного разлагающимися водорослями, щепками, выброшенными морем, разбитыми бочками (тут же валялся соломенный матрац с какого-то судна), мы развели огромный костер. Дедушка положил на огонь раковины покрупнее, чтобы они поджаривались, и показал мне, как доставать улиток из ракушек. Надо подержать ракушку над огнем, чтобы она открылась, а затем быстро проглотить заключенную в ней соленую студенистую массу. Эти моллюски казались ему восхитительными. «Куда лучше устриц», — заявил он и меланхолически глотал и глотал их, точно острая и соленая пища была просто необходима ему при таком душевном состоянии. Мне они не понравились, зато содержимое двустворчатых раковин пришлось вполне по вкусу. Створки раскрывались совсем широко, и на перламутровых пластинках появлялась поджаренная масса — волокнистая, как мясо, и сладкая, как орех.
— И тарелок не надо мыть, — с мрачной улыбкой заметил дедушка, когда мы покончили с едой. Он раскурил трубку и лег, опершись на локоть, — взгляд его мечтательно блуждал по окрестности. Потом дедушка, как бы разговаривая сам с собой, заметил: — Неплохо бы пропустить стаканчик! — Видно, соленая закуска вызвала у него жажду.