Я один бродил по окрестностям, уходя от дома за много миль. Я знал каждое гнездо, каждый кряж, каждую тропку, проложенную овцами в Уинтонских горах. Я удил рыбу в разлившихся реках, ловил камбалу и сайду в лиманах возле устья. Я наносил на карту неразведанные болота за Кряжем ветров, покрытые торфяником и вереском. Все лесничие знали теперь меня и предоставляли мне редкую привилегию — право беспрепятственно бродить где угодно. Коллекции мои разрастались. У меня появились чрезвычайно редкие экземпляры. Например, отлично препарированная почкующаяся гидра — очень любопытная: наполовину растение, наполовину живое существо, от тела которого в определенное время отделяется яйцо; было у меня и несколько нигде не зарегистрированных видов пресноводных медуз, а также великолепная стрекоза, именуемая Pantala flavescens, которая, насколько я мог выяснить, до сих пор не была обнаружена в Северной Британии. Благодаря этим скитаниям я никогда не жалел, что не мог провести каникулы «у моря», куда многие мальчики так стремились летом; воображение уносило меня далеко от этих скучных курортов, и вересковые заросли высоко в горах превращались для меня в дикие пампасы или в равнины Татарии, по которым я осторожно продвигался, вглядываясь в далекий горизонт, — а вдруг там появится… лама… или — увы! — какой-нибудь попавший в беду миссионер.
Да, приходится признаться в одном весьма печальном обстоятельстве: к этому времени я стал горячо верующим. Возможно, долгие часы одиночества укрепили во мне религиозный пыл. А скорее всего объяснялось это особенностями моей натуры: встретив препятствие, я, точно лошадь, везущая воз, напрягался изо всех сил и тянул. Через день, хотя это было мне очень нелегко, я прислуживал канонику Рошу во время мессы. Я был в наилучших отношениях с монахинями и шествовал с кадилом за процессией, которая при свете мерцающих свечей тянулась вокруг монастыря. В великий пост я совершал чудеса самоистязания. Я горячо благодарил всевышнего за то, что он включил меня в число своей верной паствы, и испытывал величайшую жалость к тем несчастным мальчикам, которые исповедуют не одну со мной религию и, уж конечно, обречены на погибель. Меня охватывала дрожь при одной мысли о том, что, если бы господь не был ко мне столь благостен, я мог бы родиться на свет пресвитерианцем или магометанином, и тогда у меня почти не было бы надежды на вечное спасение!
Хоть я и не намерен долго на этом останавливаться, должен все же сказать, что мои жертвы на алтарь религии отнюдь не кончились, и в календаре были дни, которых я, право, боялся — не столько из чувства физического страха, сколько из страха перед исступлением, овладевавшим моим духом. Скажу честно: Ливенфорд, как большинство шотландских городков, являл собой подобие маленького Везувия нетерпимости. Протестанты ненавидели католиков, католики не выносили протестантов, и обе секты недолюбливали евреев (которые в большинстве своем были выходцами из Польши и жили небольшой безобидной общиной в Веннеле). В день святого Патрика, когда все гордо щеголяли в трилистниках, а древний Орден гибернийцев шествовал, распустив знамена, по Главной улице позади трубачей с зелеными сумками через плечо, вражда между «голубыми» и «зелеными» разгоралась вовсю, выливаясь в неописуемые издевательства и бесчисленные драки.[10]
Еще большее возбуждение царило двенадцатого июля, когда улицы заполняла процессия членов Оранжистской ложи — ордена приверженцев великого и славного короля Вильгельма; они тоже шли с оркестром и знаменами, а впереди на белой лошади ехал человек в цилиндре и оранжевом переднике, отороченном золотом, и возглашал: «Конец папству, рабству, мошенничеству!», — а толпа пела:Достаточно мне было приподнять шляпу, проходя мимо церкви Святых ангелов, как кто-нибудь тотчас принимался меня высмеивать или издеваться надо мной; в дни же, когда на улицах кипела распря — особенно двенадцатого июля, — я бывал счастлив, если меня не избивали.