Здания колледжа, в подтеках от дождя, старинные, с заостренными шпилями, стояли на холме, возвышавшемся над парком в западной части города, и показались необычайно внушительными пятнадцатилетнему мальчику, который до сих пор видел их только во сне. И моя извечная слабость — проклятие всей моей жизни — овладела мной. Когда мы вышли из желтого трамвая, который привез нас от центрального вокзала к подножью Гилмор-хилла, мне стало страшно, я почувствовал себя маленьким и несчастным; мы пошли по тихой дороге между двойного ряда профессорских домиков, а когда ступили на чудесный квадратный двор, окруженный низкими арками, я невольно спросил себя: да разве имеет право столь жалкий и ничтожный мальчишка войти в святилище науки? Но не презирайте меня за это. Правда, цветок в петлице и маленькая бумажка во внутреннем кармане пиджака, казалось, должны были поддерживать мой дух, но левый ботинок уже начал внушать мне серьезные опасения, вынуждая меня ступать таким образом, что Джейсон даже спросил:
— Ты что, ушиб ногу?
Я вспыхнул.
— Возможно, я перетрудил колено.
Но вот мы вступили на поле битвы. Кандидаты на стипендию толпились у двери в зал.
— Ну, это все олухи! — со всею убежденностью, какую позволяла ему совесть, заметил Джейсон, стоя с нами в некотором отдалении от остальных. Однако я не мог с ним согласиться. Уж больно славная тут собралась компания — все такие живые, умные. Мне казалось, что я угадал, который из них Мак-Ивен: маленький человечек в очках, засунув руки в карманы, стоял, прислонясь к колонне, и, о господи, смеялся, да, смеялся так, точно ему было все нипочем.
Наконец, что-то глухо стукнуло — возможно, это мое собственное сердце, — большие дубовые двери растворились, и юноши стали заходить в помещение. Пошел с ними и я. Тут Джейсон, словно тисками, сжал мне руку. Нагнувшись к самому моему уху так, что я почувствовал на щеке его горячее, с «запашком» дыхание, он прошептал:
— Возьми мои часы, Шеннон. Не верь их старому будильнику. И держи себя в руках. — Голос его зазвучал хрипло, он впился в меня своими большими навыкате глазами: — Я знаю, что ты можешь победить.
Зал оказался очень большим, с витражами в окнах, как в церкви; на балконе тускло поблескивали трубы органа; по стенам висели изодранные флаги, а с балок высокого потолка свешивались флаги поновее и поярче. Сегодня утром, однако, в дальнем конце зала можно было увидеть знакомую картину: около ста блестящих желтых парт, перенумерованных по порядку, было расставлено перед столом экзаменатора. Мне досталась девятая парта в середине переднего ряда; несколько тетрадок в кожаных переплетах, перо, карандаш, чернила и промокательная бумага были разложены передо мной. Я присоединил к этому серебряные часы Джейсона, которые показывали без трех минут десять. Скрип и шорох в зале прекратились. Экзаменатор, мрачный, медлительный человек в выцветшей мантии, раздает листочки с вопросами по тригонометрии. Я закрываю глаза в последней отчаянной мольбе, и, когда открываю их, передо мной уже лежит бумажка, на которой мелким отчетливым шрифтом что-то напечатано. Я беру ее и с радостью вижу: первый вопрос — тот самый, что с поистине невероятной прозорливостью предсказывал Джейсон. Я знал ответ чуть ли не наизусть. Сжав губы, слегка дрожащими пальцами беру я перо и придвигаю к себе первую, еще не тронутую тетрадку. И забываю обо всем… ничто для меня больше не существует, лишь непрерывным потоком текут из-под пальцев знания: бледный, согнувшийся, я, точно во сне, записываю ответ.
Под вечер мы с Гэвином возвращались в Ливенфорд; народу в поезде было так много, что мы не могли сравнить свои ответы, хотя мнениями обменялись и оба пришли к выводу, что вопросы по алгебре и основам геометрии были ужасно трудные. Я волновался из-за того, что, возможно, упустил что-то, настроение у меня было подавленное, я был до предела измучен, и меня лихорадило. Особенно озябли ноги; тут мне, пожалуй, лучше признаться, что ботинки мои не только сильно промокли, но на подметке одного из них, левого, вообще была дыра, в которую без труда можно было просунуть три пальца. И все-таки тщеславие не позволило мне предпочесть этим развалинам остроносые ботинки Кейт, которые хоть и были крепкими, но шнуровались чуть не до колена. С немалой изобретательностью я прикрыл самую большую прореху стелькой из коричневого картона, которую я вырезал из старой шляпной коробки, что стояла у мамы под кроватью. Однако дождь и каменная мостовая вскоре доказали всю тщетность моей уловки. Через десять минут картонки моей как не бывало, равно как и носка, так что я ступал все равно, что босиком. Не удивительно, что я дрожал от сырости в этом насыщенном испарениями вагоне, битком набитом рабочими в плащах, с которых стекала вода.