— Портовые города уходят с каждым судном и с каждым судном возвращаются. Когда они устанут плавать туда-сюда, то уйдут совсем и соединятся в памяти моря.
Просвистела летучая рыба, словно кто-то вдруг заиграл на золотой флейте.
— Мне кажется, — сказал Бернардо, — что поющие рыбы научились петь в порту, и крик их печален, а сами они похожи на бородатых бродяг с глазами из темного серебра.
— Настоятель, взгляни, как заигрывает рыба-луна с ничтожной рыбешкой! Как она смотрит на нее! Того и гляди проглотит. Это — поющая рыба, и проглотить ее надо, чтобы пело сердце. Но никто ее не тронет, они просто играют, а рыбешка испугалась, и только круглая рыба, отблеск луны, уплывает и снова поет. Тьма пахнет бессонной водою.
Луис раздробил себе левую руку, строгая мачту. Мы унесли его — он потерял сознание — и уложили в постель. Пока мы его несли, у него отвалились пальцы, потом из них сделали наживку. Пабло, неторопливый ирландец, смеялся, привязывая их к удочке:
— Вот мы и кладем палец морским обитателям прямо в рот! К полуночи Луис пришел в себя, увидел завязанную руку и, догадавшись, что пальцев нет, печально спросил:
— Кто же будет играть на аккордеоне?
Мы велели ему молчать, огорченные его тревогой, наверное, потому, что сами в сердце своем спрашивали о том же:
— Кто будет играть на аккордеоне?
— Настоятель, меня томит тоска! (Он бросился в ноги тому, кого, казалось, и нет.) Не знаю, что со мной, Настоятель, тоска и тоска… Настоятель, этой самой рукой, раненой, без пальцев, я ударил возлюбленную! Я ударил ее, и топор меня покарал. Если бы, если бы все это было сном! Что с нами творится, Настоятель, почему преследует нас, как тень, причиненная нами мука? Настоятель, я ударил возлюбленную, и тоска моя непомерна. Не знаю, что со мной, но теперь у меня вечно болит щека в том самом месте, где другой, смуглой щеки коснулись пальцы, которые покарал топор. Я каюсь. Я хотел бы, чтобы это был только сон. Что с нами творится, почему мы не забываем того, что томит нам душу, терзает, рвет, убивает? Настоятель, коснись моей щеки там, куда я ударил возлюбленную!
Настоятель слушал его, глядя в бесконечность.
— Я трус, — не унимался несчастный, стоя перед ним на коленях — я трус и это ползучее слово меня удушит. Я трус, но тоска коленях — моя больше трусости…
Он долго молчал — тишину у самой воды обжигали сверкающие — рыбы освещая путь рыбам летучим, — а потом продолжал, стоя на коленях, припав щекой к ногам Настоятеля: Настоятель, у меня есть возлюбленная, и я ее ударил по лицу кулаком… Ты знаешь, как бьют, Настоятель… Вот так… выкинешь руку вперед, будто выскочил кролик, напряжешь ее, напружинишь и она станет слепою силой, подчиняющейся тебе. Я ударил возлюбленную по лицу, по щеке — ранил былые поцелуи, прежние ласки и теперь меня снедает тоска, душат слезы. Я хочу, чтобы меня простили те, кто не прощает.
Сперва он кричал как одержимый, потом его голос стал таять и наконец почти потонул в рыданиях.
— Настоятель, мне совсем не больно, в этом беда. Лучше бы рука болела, я бы жаловался, а так — болит только жизнь, непонятная мешанина, которая зовется жизнью. Бог оказал бы мне милость, если бы наслал болезнь, и она порешила бы меня в одночасье, и я бы остался один, без друзей, только мухи да черви!
Он снова повысил голос:
— Настоятель, у меня есть возлюбленная, и я ее ударил! Хорошо бы сказать, что это не я! Как же себя обмануть, как солгать, как уничтожить то, что было?.. Когда я ее ударил, я ощутил себя сильным, гордым, способным бить снова и снова, но тут же сломился, ослаб, ничего уже не хотел. Сотню раз я пытался ее приласкать, сотню раз себя сдерживал, я ведь не ребенок. Только дети сперва побьют, потом погладят.
Настоятель едва пошевелил губами:
— Страсть — удел животных…
— Настоятель! — вскричал Луис и поднялся. — Я хотел бы повторить все, что сказал, чтобы ты меня послушал и понял, хотя слушать — одно, самому пережить — другое. Кричи я тысячу раз: «Я ударил возлюбленную!»-ты не ощутишь этого, как я. Настоятель, я ее ударил, почему же слова эти ничего не значат, словно я просто опоздал на поезд? Да что там, дело останется делом, тем же самым. Точно тем же, вот только хорошо бы назвать его иначе, — эти слова осточертел и, я повторяю их, а смысл все тот же, они — как сосуды, полные горькой воды. Дела не уничтожишь, Настоятель. Мы, люди, понимаем это слишком поздно. Сны исчезают, когда страшно — можно проснуться; героев книг забываешь, перевернув страницу, а дела не сотрешь. Если б их можно было стереть, я бы кричал: «Не ударил!.. Не ударил!.. Никого не ударил, Настоятель!»— и сердце мое исполнилось бы радости.
— Страсть — удел животных, — повторил Настоятель, обернув к морю каменное лицо.
— Настоятель, у меня есть возлюбленная, и я ее ударил! Помню, когда я впервые подрался в школе, я тоже горевал. Почему не случилось иначе, лучше бы она меня ударила, но нет, это я оставил на ее щеке черный, как смола, след пальцев! К счастью, теперь этих пальцев нет… рука моя наказана… рука… рука… рука… та самая рука, Настоятель, которой я ударил возлюбленную!..