Дядька Ерофей взял за руку, увел в повалушу.
— Надоть тебе вооружиться мечом да копьем. Я уж их подобрал по силам твоим. Накось вот.
— Меч?.. Копье?.. — пролепетал Юрий, сам себя презирая за вновь охвативший его душу страх.
Сколько раз с братьями вспоминал с завистью и восторгом хранившееся в памяти многих поколений княжеского рода Рюриковичей предание о том, как слабый отрок Святослав метал копье в древлян, убивших его отца, и многих до смерти заразил. И вот настал столь желанный миг, а ему и руку поднять невмочь, и ноги так ослабели, что стали дрожать и подкашиваться под коленками.
Про рязанцев, злохитренных и злобных, много говорилось в семье, представлялись они некими чудищами о трех головах, которых надобно изничтожать без разбору и жалости, но чтобы вот так взять это насаженное на гладкое древко железное трехгранное копье да и всадить его хотя бы и в самого мерзкого гада?.. Юрий ощутил в груди горячее жжение, понял, что слезы подступают к горлу. Разреветься он не мог себе позволить, собрался с силами и легонько коснулся пальцем острого лезвия обоюдоострого меча, и от одного этого прикосновения потемнело в глазах, вдруг ясно услышал лязг мечей, крики раненых, ржание лошадей — это все не раз рисовалось в его воображении, но только сейчас ощутил почти въяве, и слезы — жалости ли, ужаса ли — затопили его глаза. Мудрый дядька сделал вид, будто ничего не заметил, тихонько вышел из повалуши. Оставшись один, Юрий проплакался, стараясь делать это бесшумно, так же украдкой просморкался и прокашлялся, вытер подолом белой льняной рубахи лицо. Стало легче и покойнее.
А тут и дядька как ни в чем не бывало вернулся, озабоченный такой, строгий:
— Главное дело, княжич, чтобы конь у тебя был надежный. Конь не выдаст, враг не съест.
Он конечно же не зря отлучался из повалуши: на хозяйственном дворе собрались сразу все конюхи — стремянный, стадный, стряпчий и даже ведающий кормами задворный, которому тут сейчас вовсе нечего было делать. Однако и он не остался безучастным, пригодился. Когда стадный вывел из стойла белокипенного Ветра, а стремянный со стряпчим стали обряжать его в дорогую сбрую, задворный конюх успокаивал жеребца, гладил его костистую морду, угощал горбушкой ржаного хлеба. И дядька Ерофей нашел заботу: проверил, хорошо ли расчесаны грива и хвост, затем своими руками почистил у коня щетки — пучки волос под копытными сгибами.
— Куда как в порядке конь, однако норовистый, горячий. Ты, княжич, поблюстися, когда повод в одной руке держать станешь, — напутствовал конюший, знатный боярин Гавша Васильевич, ведавший всем лошадиным приходом.
— Отчего же в одной, — не понял Юрий. — Чай, у меня две, гляди-ка, руки!
— В деснице-то у тебя меч не то сулица будет… На поле-то ратном…
— Это — ладно, это — опосля, — торопливо встрял дядька и увел своего пестунчика со двора.
В тот же день, то ли с ведома и сугубой заботы дядьки, то ли ненароком, так сложилось, игумен Симон позвал Юрия на исповедь.
Они зашли вдвоем в монастырскую деревянную церковь. Через узкие окна лился утренний солнечный свет, ложился желтыми полосами на чисто отмытый дощаной пол.
Встали перед алтарем, молча помолились на темные, византийского письма иконы, приложились к подножью Распятия.
Игумен Симон имел нрав тихий, теплосердечный, но когда принимал исповедь, казался строгим, даже суровым. Вот и сейчас Юрий ощутил душевный трепет, когда духовник сказал:
— Дитя мое, Христос невидимо стоит перед тобою, принимая исповедь твою. Не стыдись, не бойся и не скрывай что-либо от меня, но скажи все, чем согрешил, не смущаясь — и примешь оставление грехов от Господа нашего Иисуса Христа. Вот и икона Его перед нами: я же только свидетель и все, что скажешь мне, засвидетельствую перед Ним. Если же скроешь что-нибудь от меня, грех твой усугубится. Пойми же, что раз ты уж пришел в лечебницу, так не уйди из нее неисцеленным!
— Грешен я, батюшка, — привычно начал Юрий. — В постную пятницу оскоромился тетеркой копченой…
Симон осуждающе промолчал.
— Роптал на Боженьку, что Он не помог мне Костьку побороть.
Симон еле приметно качнул черным клобуком.
— Ленку еще дразнил… Свистульку ее спрятал, а потом и сам забыл куда. Прости за все, отче!
— Бог простит! — Симон испытующе подождал, не покается ли еще в чем его духовный сын, понужнул: — Ну, так что же, нет больше никаких залежей греха в душе твоей?
— Еще отцу прекословил…
— Зачем же? — сразу оживился игумен, словно ждал этих слов княжича.
— На рать не хочу идти.
— Боишься?
— Боюсь.
— Боишься, что тебя могут убить?
— Не-е…
— Тогда чего же?
Юрий повесил на грудь голову, молчал.
— Може, чадо мое, боишься умышленно или ненароком лишить жизни других людей?
— Да, батюшка, да! — Юрий вскинул на духовника наполненные слезами глаза.