— Страшно глядеть, — сказал Панко и потянул меня за руку вперед, где шагал, не останавливаясь, мой отец.
В церкви же со стен глядели на нас апостолы, в шелковых одеждах, с венчиками на головах, а со сводов — улыбчивые ангелы да серафимчики, парящие в мирном лазурном небе.
— А здесь не страшно, даже весело, — проговорил Панко.
— Святые отцы знали, как пыль в глаза пускать, — откликнулся отец. — Где грозят, а где и пряником поманят.
— Тсс!.. — зашикали на нас.
Вскоре мы увидели дядю Василия в роли церковного старосты. Высокий, статный, он так и бросался в глаза. Мы видели, как он, выпрямившись во весь рост, стоял у иконы, как, ровно шагая, нес зажженные свечи, как истово молился. Во всем его облике, во всех движениях было что-то торжественное. И в то же время он не мог скрыть своих страданий. Минутами поражал нас своим раболепием, покорностью. Трепетал перед маленьким, мухреньким священником, склоняя перед ним курчавую голову.
На священнике неуклюже висела парчовая ряса, под склеротическими с красными прожилками глазами висели отливающие синевой мешки. Он стоял на амвоне, пел, голос срывался. Отец шепнул:
— Видно, уже хватил.
— А дядя-то какой услужливый.
— Да, старается. Такие тут нужны, — ответил отец и толкнул нас локтями. — Хватит, поворачивайте оглобли.
Дядя не заметил, как мы вышли. Он удалился считать деньги, вырученные от продажи свечей и просвир. Бессребреник, он учитывал каждую копейку. А деньги ему несли и после моления. Прихожане доверили ему сделать ремонт церкви и кладбищенской ограды. Он принимал это за долг.
Несколько раз после этого я видел, когда он возвращался в деревню с молебствий. Шел, заметно сутулясь, и всегда пришепетывал. Иногда останавливался, разводил руками и говорил вслух. Он и раньше это делал, но теперь чаще и чаще. Как-то я спросил его, с кем он разговаривает.
— С богом, — ответил дядя Василий.
— А где он?
— На небесах.
— Ты его видишь?
— Бога никто не видит.
— Он невидимка?
Дядя бросил на меня укоризненный взгляд и, ничего не ответив, пошел прочь. Не мог он теперь терпеть даже намека на хулу божескую. Не позволял сан!
Чем дальше, тем больше отрешался он от всего земного. Не выходил по вечерам к людям, знал только свой дом, церковь и Евангелие. Из Тихого стал Тишайшим.
Даже зятья теперь редко заглядывали в его бревенчатый дом с маленькими окошками, подслеповато глядевшими на закраек деревни. Панко нервничал.
— Как на острове живем.
— На каком, чадо?
— На необитаемом. Вроде Робинзона с Пятницей.
Дядя Василий не читал ничего, кроме Евангелия, поэтому не знал ни о Робинзоне, ни о Пятнице. И ворчал на Панка:
— Язык у тебя, яко хвост овечий. Укороти и с богом тружничай.
Панко же и так старался без оглядки, и уже немало удавалось ему. Как-то он долго приглядывался к моим яловым сапогам, которые я не носил — донельзя малы были, берегли их для Мити.
— Красивы, ой красивы! Какие модные головки, какой рант! — восхищался он. — Дай на несколько деньков.
— А для чего?
— Так, надо…
Через три дня Панко позвал меня к себе домой, увел за перегородку и велел глядеть в оба.
Тут он подошел к скамейке, на которой что-то было закрыто клеенкой, засучил рукава и, как фокусник, покрутил над ней руками, произнес волшебное слово:
— Откройся, покажись, другу Кузьке улыбнись!..
И не успел я моргнуть, как клеенка исчезла, и передо мной предстали две пары совершенно одинаковых сапог. С рантами, с точеными каблучками, чистенькие, аккуратненькие, как игрушки.
— Выбирай, которые твои.
Я указал на пару, что стояла ближе ко мне. Панко засмеялся.
— Не угадал. Эти я сшил. А твои — вот. Я их почистил, погладил, но по подошвам можно отличить — малость постерты.
Да, Панко говорил правду. Я спросил, для кого же он шил.
— Топников заказывал для племянника своего. Вот и старался.
Вернув мне сапоги, Панко все глядел на свои, все радовался. Оказывается, потом он и ночью вставал, зажигал лампу и любовался своим изделием, и все ждал, что подойдет отец, спасибо скажет. Ведь смена же появилась! Но дядя Василий был как в дурмане и не замечал его радости.
И Панко вновь загрустил. И еще больше становился ему постылым родной дом.
В престольный осенний праздник к дяде Василию пришли в гости дочки с зятьями. Один зять, Евстигней, в ту пору служил в кооперативе закупщиком и уже побывал в разных городах, понаторел. Когда был навеселе, непременно пускался в рассуждения по главным, как он выражался, «промблемам момента». Так он и говорил: промблема, нажимая на буквы «мб». И слово это звучало у него, как звон колокола.
В этот раз он, подвыпив, сразу напустился на тестя, выговаривая ему за «несоответствие его поступков с «промблемой момента».
— Кому ты портишь карьеру? — спрашивал Евстигней. И отвечал: — Прежде всего мне и сыну, Павлу. Кто я? Служащий советского кооператива, ответработник. А Павел? Он на сегодняшний день — полный комсомолец!
— Что-о? — дядя Василий повернулся к Панку, наливаясь гневом. — Не послушал отца? Не порвал с антихристовым племенем? Заблудший?
— Сам ты, тятя, заблудился, — набравшись смелости, ответил Панко.