Дома он сразу же сел на диван и долго сидел, поджав ногу, чувствуя, как диван под ним тает, и он легко летит в чистом, светло-зеленом облаке.
Он видел перед глазами свои пальцы — толстые, как бревна, и открытую банку с кильками. Своими огромными пальцами он взял из банки тоненькую рыбешку и, пронеся ее, прогнувшуюся, через стол, бросил в стакан с водкой. Рыбка плеснулась и стала плавать кругами, тычась носом в стекло, взмахивая плавниками, пряча голенький белый живот. Гавриил бросил ей хлебную крошку, и она кинулась на нее и стала кусать. Тут в ноге закололи иголочки, он дернулся, и килька упала на дно, оставляя за собой желтый столбик.
Потом он спал. Давно он уже так не волновался, не смеялся, и не боялся, как в ту ночь, когда видел этот странный сон. В ровном поле с прозрачными кустами стоит огромная, как слон, цифра 28. А к ней по ямкам, по канавкам, крадется маленькая, как мышка, 262. Медленно крадется, осторожно, и плюсик перед собой держит. И вдруг 28 ее как увидит! Как увидит! Как задрожит! А та — бежать! И снова все тихо, спокойно. И — опять крадется! По ямкам, по канавкам, и плюсик перед собой держит.
Гавриил закричал, заплакал и проснулся. Он сидел, со слезами улыбаясь, чувствуя себя так, словно у него вынули из ушей вату.
Утром он шел на работу. Утро было тихое, сумеречное. В скверах на газонах стояли, сцепившись друг с другом, белые скелетики листьев. На темном асфальте посреди улицы бегал котенок, совершенно плоский, котенок-табака, как назвал его себе Гавриил. Утро было медленное, молчаливое, и какое-то очень ответственное, а котенок бегал, подпрыгивал, веселился, совершенно не смущаясь отсутствием третьего измерения.
И тут Гавриил спокойно, как что-то банальное, понял: это котенок из «Подорожника». И сон, и килька оттуда. Как он вдруг поверил себе, своему волнению, и не отбросил эти странные, но относящиеся прямо к делу видения, и именно они непонятным образом провели его над пустотой, и там, где нужно, превратились в числа витков, в плоские катушки, в легкий прозрачный капсуль, в совсем уже готовый и даже чуточку запыленный «Подорожник»! И пусть он такой непривычный, неудобный, пусть плохой, — пусть. Зато — раньше была пустота, а теперь стоит его точка! И остальные точки будут мериться от нее! Гавриил бежал через улицу, через колючие кусты, осыпавшие его пылью и цветами. Он бежал, представляя, как люди оживляются наконец-то и с облегчением его ругают, возмущаются, исправляют, предлагают, делают дело.
Но нет среди них Новикова, Рудника, Ляха.
Рудник, серьезный и элегантный, сидит до позднего вечера в Публичке и, пользуясь прекрасным знанием английского, все ищет в журналах статьи, имеющие хоть какое-то отношение к вопросу.
Лях, играя желваками, преодолевает все те же трудности, которые сам и создает в своем вкусе.
Новиков вдруг вскакивает ночью и отбрасывает со лба прядь движением стремительным и неискренним, и картинно ходит по комнате, якобы думая о «Подорожнике», на самом деле думая о том, что вот, он думает о «Подорожнике».
И опять Гавриил сидел в комнате. Вошел Новиков и стал шарить на столе.
— Да, — сказал Новиков, — думаю отсюда подаваться. Не могу я здесь работать. Не могу. Сидишь, ходишь, разговариваешь, смеешься, потом на часы смотришь — всего час прошел! Тяжело.
Новиков выпрямился.
— А недавно, — сказал он, — сидел я в кресле. На часы взглянул — о, черт! — еще только пол-одиннадцатого! И вдруг — как ошпаренный! Ведь дома же я, дома! Отдых у меня, воскресенье! Так чего же я жду? Чего?
Новиков длинно вздохнул, но, спохватившись, пытался перевести вздох в покашливание, но сделал это заметно, и решил будто бы задремать, и вдруг сделал несонное движение, и, вконец запутавшись, обомлев от стыда, с грохотом задвинул ящик и выбежал.
(Через несколько лет Новиков шел по тротуару. За это время он очень изменился. Он был одет в зеленый ватник, а в руке держал чугунный лом. Двигался он теперь гораздо меньше и медленней, но зато все его движения стали естественными, и делал он их почти с наслаждением.)
Рудник тоже не остался в институте. Однажды, когда на улице была слякоть, а в лаборатории темновато, Рудник позвонил и сказал весело, что больше не придет.
Лях зимой поехал в командировку на строительство институтской базы. Там он застал полный развал, и даже кражу ста метров рогожи. Лях просто побледнел от гнева, и даже не ел ни разу, пока все это не распутал. Потом он вернулся, поскучал в институте и опять уехал. Там он очень был на месте. Это все признавали.
Не спать, не спать
Хорошо, свесившись с верхней полки, вдруг увидеть, что за ночь оказался совсем в другом месте. Серые, каменные, круглые башни, редкая роща, за ней, фырча, отходит автобус. Под окном с непонятным разговором идут двое, в цветных кепочках с козырьками, одетые масляно, плохо, для работы, но не по-нашему плохо, по-своему. И так свежо вокруг, просторно, самое раннее утро...
Вот не забыть бы это, вспомнить перед смертью — уже и полегче...