Читаем Южный комфорт полностью

Весело, весело... Он слушал Наталку и не слушал. Только что произнесенное им слово, собственно, оброненное совершенно случайно, оглушило его, словно удар грома, ослепило, наполнило страхом и озарением, как белая стрела молнии в темной необъятности ночных небес. Напряжение... Страшное напряжение души - может быть, это и есть жизнь? И шахтер, который ежедневно, словно мифический Атлант, держит на своих плечах черную земную твердь и отбирает у нее мощь с такой осторожной решимостью, чтобы не содрогнулась, не пошевелилась; и хлебороб, который от рождения до смерти без выходных и передышки болеет сердцем за каждый стебелек, за каждый комочек земли, за каждый дождь и каждый проблеск солнца и никому не может передать эту высокую боль, обреченный на нее своим рождением и назначением; и ученый, который высочайшую радость находит в том, чтобы даже мозг свой завещать человечеству ради его бессмертия; и художник, который стремится остановить прекрасное мгновенье и перейти с ним в вечность; и мать, которая оберегает своих детей и тогда, когда они уже поседели и даже мертвы. Напряжение это не принудительное, оно, словно радостный обет, очищает твою душу и дарит внутреннюю свободу, к которой все мы тянемся сознательно или подсознательно.

- Я не верю в легкость работы, - неожиданно произнес Твердохлеб. Работа не игра. По себе знаю, как это тяжело...

- А у кого она легкая? - Наталка посмотрела на него почти строго, и Твердохлебу показалось, что в ее глазах он уловил те же мысли, которые только что родились у него. - Вот мы здесь прыгали, с ума сходили, бесились, думаешь, с какой радости?

- Ну... наверное, от избытка сил...

- Дурной силы действительно много... А еще больше какой-то пустоголовости... Танцуют ведь не восемнадцатилетние! Ему уже и тридцать, и сорок, а он "гоцает", а он бесится!..

- Но ты же... с ними?

- И я вытанцовывала... Может, чтобы показаться моложе...

- Ты ведь и так...

- Молодая? Для тебя, но не для них... Знаешь что? Давай бежать отсюда, а то совсем рассоримся в этой "Руте". Тут тебя все раздражает...

Он молча согласился. Они спустились вниз, оделись. На улице дождило. "Жигулисты", сверкая фарами, развозили своих девушек, возле остановки такси мокли, пританцовывая, человек двадцать нетерпеливых, а может, тех, у кого дурные деньги.

- Твоя машина где? - шутя дернула его за рукав Наталка.

- Еще на заводе. Меня устраивает и общественный транспорт.

- Ты такой честный или отсталый?

- Ни то, ни другое.

- А такси хоть признаешь?

- Сюда приехал на такси, боялся опоздать. По опыту знаю, что в Киеве на такси можно быстрее, чем на метро. А ты ведь такая точная. Знаешь, как я тебя назвал? Семичасовочка. Я придумал для детей таких себе негорюйчиков, теперь мог бы им рассказать о Семичасовочке.

- У тебя много детей?

- К сожалению, только чужие. Случайно забрел в детский садик и стал как бы их дедушкой Панасом[14]...

- Может, и мне расскажешь об этих негорюйчиках?

- Ты ведь не ребенок.

- А кто знает? Так ты как - на метро? Потому что мне трамваем.

Она сделала движение, чтобы высвободить руку, но Твердохлеб придержал ее локоть.

- Почему ты не хочешь, чтобы я тебя проводил к этой вашей гостинке? Хотя бы узнать, где она...

- Зачем? Это не туристический объект.

- Уже поздно. Могут хулиганы...

- Хулиганы? Получат по мордасам! Сколько ездим со второй смены последним трамваем - и ничего! Садись в метро, а я на трамвай...

- И это все, Наталья?

- А что тебе еще? Я позвоню.

- Когда?

- Как смогу...

Что ж это я делаю? Что со мной происходит? Выйдя из метро на Крещатике, Твердохлеб отправился пешком вверх по улице Свердлова, минуя Золотые ворота, окунулся в глубину улицы Ярославов Вал. Одинокий человек в ночном дождливом Киеве. Дождем рыдает город... Беспредельная безымянность человека на этих каменных улицах, среди высоких каменных домов. Так можно бродить целую ночь (может, и всю жизнь?), перемеривать километры тысяч киевских улиц, ослепительно освещенных и совсем темных, загрохоченных машинами и тихих, и впечатление такое, будто ты умер или умираешь, вокруг неистовое движение, еще более неистовые звуки, а ты немой, покинутый, безнадежно обессиленный, и никто не остановится, не спросит, не поможет, не спасет. Врачу - исцелися сам! Что ж это я делаю? Как могу себе позволить? Наша жизнь вроде песчаного карьера, грабить который может кто угодно, а ты хочешь грабить сам себя. А в чем смысл такого грабежа? Он не знал, к какому берегу пристать. Старый пусть и неприветливый, собственно, чужой и холодный для него, тем не менее успокаивает надежностью, устойчивостью, бестревожностью, а новый - там все неопределенно, зыбко, дразняще, угрожающе. И все же... и все же... Отказ от любви, холодное превосходство, с которым он, пренебрегая зовом жизни, хочет идти бесконечным путем отречений и какой-то холодной справедливости, - чем все это кончится? Еще большим одиночеством, чем он имел в гнезде Ольжичей-Предславских, или же позорным падением, дрожью и стоном души да раскаянием, раскаянием, ибо невозможно без человеческого тепла, без любви.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже