Молчаливый и Пясинец! Эти два имени всегда произносились вместе, как нечто целое. Пясинец — вожак упряжки — позволил своре напасть на хозяина! По всему Северу ходила молва о глубокой и преданной дружбе каюра со своим лучшим передовым. Никогда не разлучались они. Где был Егор — там всегда был Пясинец. Не было у Молчаливого более близкого существа, чем вожак. Пёс был его собеседником, хранителем самых сокровенных мыслей, неизменным передовым в каждом путешествии. А для собаки Молчаливый был и матерью, вскормившей её, и хозяином, который даёт ей пищу и свет солнца, и, наконец, тем, кто один понимал душу собаки-полуволка. Они шли всегда рядом, они делили горести, лишения и радости поровну. И никогда не было случая, чтобы каюр ударил своего вожака!
И вдруг Пясинец рвал грудь и лицо человека, которого любил!
Через час я сидел в кабине гидросамолёта, направляющегося к Крестам. В заднем помещении расположился хирург с больший пакетом бинтов, лекарств и инструментов.
Когда самолёт, легонько стукнувшись грудью о волны и пробежав по воде сотню метров, мягко сунулся в тину берега, к машине подбежали зимовщики. Ещё издали они кричали все сразу:
— Кровищи-то, крови-то!
— Скорей, товарищ доктор!..
— Застрелить собак!
— Он вышел…
По дороге к зимовке взволнованный, красный от беготни, завхоз зимовки, захлебываясь и заикаясь, рассказывал о происшествии:
«Он вчера, безусловно, приехал. Входит в каюту… Входит, безусловно, к нам. Ну, мы чего — здорово, мол, Егор Иваныч! А собаки-то у него, собаки-то — тигры из зарослей. Поместили мы их в котух в общий. Большие собаки, а жрут, безусловно, мало…
Сегодня стали бензин на берег из склада грузить: самолёт ждали! А он тут стоит, Егор-то Иванович. Мы с Сергеичем катим бочку, а она возьми, да на ногу мне и навались. Ну и придавила, безусловно. Больно стало, я охнул, а этот собачник прыг к нам, да как навалился брюхом на бочку — она, безусловно, и скатилась с ноги. Он смеётся: «Сердце, говорит, у тебя, парень, близко». Безусловно, близко станет, когда бочка такая.
«Ну мы, значит, катим бочку к берегу, а он, знать, в котух пошёл. Вдруг слышим визг и лай. Слышим рвут кого-то тигры. Я думал наша Натка — свинья у нас живёт, безусловно, заползла к ним. И шасть туда.
Прибег, а там, ма-а-ма! Свалили они его в котухе, да рвут, да и рвут. А сами как бешеные! Да все к нему на грудь кидаются. А он только зовёт: «Пясинец, Пясинец, тубо!»
«Я давай созывать ребят. А он всё лежит да лицо руками закрывает и зовёт: «Пясинец, тубо!»
Пока бежали наши, вдруг вижу: собака одна черномордая, безусловно, — ка-а-к начнёт рвать своих тигров. Рванёт — собака в сторону, рванёт — нет собаки! А сама визжит, как плачет.
Так и отогнала всех. Егор Иванович лежит, как покойник, тихо, а глаза открыты. Собака эта стоит над ним и воет. Когда пришли все, Мишка с винтовкой прибег и целит в собаку. А он вдруг садится и руку поднял: «Не сметь!» — говорит. Безусловно…»
В комнате, на полу, в лужах крови, лежал Молчаливый — неподвижный, тихий, какой-то торжественный. Лица, рук, груди не было видно под кровавыми бинтами, полотенцами, рубахами…
Доктор стал снимать повязки. Мы тихо вышли из комнаты, в которую вскоре должна войти смерть.
Егор Молчаливый не умер. Смерть только приоткрыла в комнате дверь и снова ушла от ложа Молчаливого. Через два дня старик открыл глаза. Доктор, увидев на себе осмысленный взгляд ясных здоровых глаз, прошептал.
— Это не человек, а сама жизнь.
Молчаливый остановил взгляд на мне: в глазах у него засветилась улыбка. Я подошёл к нему, нагнулся и как можно веселее сказал:
— Мы ещё поживём, каюр. Хой!
Вдруг бесцветные губы его зашевелились, и я с трудом услышал еле уловимый шопот:
— Ты погоди, погоди… Собак не давай… убить… они… хотят… Сам виноват.
Силы оставили старика, и он впал в забытьё.
Всё время, пока Молчаливый был прикован к постели, я был стражем и утешителем его своры.
Когда доктор первый раз начал перевязку больного, я пошёл посмотреть собак. Я шёл вольно, не сдерживаясь, и, конечно, они слышали мои шаги. Но ни одна из них не зарычала. Обычно же, почуяв постороннего, свора предостерегающе рычала. Я подошёл к котуху и заглянул в щель. Никогда я не видел более потрясающей картины! Собаки явно были объяты ужасом. Они разошлись порознь, словно стыдясь, не смея взглянуть друг на друга! Вероятно после совершённого преступления убийца чувствует себя так же.
— Пясинец, — тихо позвал я.
Он с трудом поднял с лап могучую голову и сейчас же вновь опустил. Глаза были закрыты.
— Пясинец, — снова позвал я его.
Собака-полуволк ползком на животе, как набедокуривший щенок, приползла к двери. Просунув руку в щель, я погладил передового по голове. Почувствовав ласку, даже чужую, собака — свирепая, ездовая, полуволчьей крови — заскулила жалостливо, как комнатная…
Несколько дней я не мог заставить их есть. Лакомые куски оленины, привычная юкола, оставались нетронутыми. Мрачные псы сидели по своим углам и не выходили к пище, не откликались на зов. Они хотели знать, жив ли каюр, и только от него получить пищу, как прощение.