Такой человек, появившись на Непенте без гроша в кармане, мог протянуть один, от силы два бездеятельных месяца, а затем перебрался бы в Клуб и сгинул там к чертям собачьим. Всё та же латынь его и спасла. Он принялся за изучение первых местных авторов, часто писавших на этом языке. Его как раз начало подташнивать от иезуитской гладкости и сахариновых уподоблений таких писателей, как Джианнеттасио, когда в руки ему попали «Древности». Испытанное им ощущение походило на то, какое оставляет глоток густого южного вина после курса лечения ячменным отваром. Это была достойная чтения, сочная, мускулистая, образная, элегантная, мужественная латынь. Гибкая и одновременно сжатая. Латынь как раз по его вкусу: призывный крик, донёсшийся через века!
Синтаксис и грамматика «Древностей» настолько околдовали мистера Эймза, что он успел прочесть их три раза, прежде чем сообразил, что автор, умеющий строить такие красочные, пламенные предложения, ещё и описывает нечто. Да, он пытается поделиться чем-то, представляющим незаурядный интерес. И джентльмен, клянусь Юпитером! Столь непохожий на тех, с кем приходится сталкиваться ныне. У него оригинальное видение мира — гуманистическое. Весьма гуманистическое. Это странное простодушие, эти причудливые богохульства, эти пряные дворцовые анекдоты, как бы рассказываемые между делом в курительной патрицианского клуба — редкостный старикан! Мистер Эймз отдал бы что угодно, лишь бы свести с ним знакомство.
С этого времени мистер Эрнест Эймз стал другим человеком. Его замороженный классической премудростью разум расцвёл под благотворным воздействием ренессансного мудреца. Настала пора второго отрочества — на этот раз настоящего, полного восторгов и приключений на извилистых тропках цветущего сада учёности. Монсиньор Перрелли вобрал его в себя. И он вобрал в себя монсиньора Перрелли. Пометки на полях породили примечания, примечания — приложения. Мистер Эймз обрёл жизненную цель. Он станет комментатором «Древностей».
В разделе, посвящённом жизни Святого Додекануса, итальянец выказал более чем обыкновенную эрудицию и проницательность. Он с таким старанием просеял исторические свидетельства, что перу комментатора осталось лишь вывести несколько слов ему в похвалу. Но имелись два незначительных раздела, к которым англичанин, о чём он весьма сожалел, мог, а вернее обязан был кое-что добавить.
Множество раз мистер Эймз проклинал день, в который он, роясь в архивах материка, наткнулся на неизданную хронику отца Капоччио, доминиканского монаха{18}
, обладавшего вольным и даже распущенным образом мыслей, ненавистника Непенте и, судя по всему, личного врага обожествляемого мистером Эймзом монсиньора Перрелли. Рукопись — во всяком случае, большая её часть — не годилась для печати, она не годилась даже для того, чтобы до неё дотрагивался порядочный человек. Впрочем, мистер Эймз счёл своим долгом махнуть рукой на соображения деликатного свойства. В качестве комментатора он нырнул бы головою вперёд в Авгиевы конюшни{19}, если бы существовало хоть подобие надежды вынырнуть наружу с микроскопическим комментарием, проливающим свет на что-либо. Он внимательно прочитал рукопись, делая выписки. Мерзкий монах, решил он, обладал доскональным знанием непентинской жизни, а также склонностью к обжорству и вздорным придиркам. Он никогда не упускал возможности очернить остров; во всём, что касалось этих мест, он намеренно, совершенно намеренно выискивал только дурные стороны.К примеру, относительно священной реликвии — бедренной кости святого, хранимой в главной из непентинских церквей, — он написал следующее:
В этом весь отец Капоччио, всегда готовый сказать гадость, раз уж не представляется возможности сказать непристойность.