— А ну вас всех! — почему-то озлился Алексей.
Ему снова не удалось встретиться с Горбачевым. А ведь Алешка узнал его, хотя тот стоял в отдалении, на крыльце нового дома без крыши, и одет был неприметно, как все, — в брезентовую куртку поверх ватника, серые валенки и стеганые шаровары.
Горбачев был занят разговором с буровиками и, конечно, не заметил в толпе своего знакомого. Подойти бы, удивить человека!
Все дело испортил Степан Глыбин.
Он догнал Алешку на краю поселка, у новых домов, и попросил закурить. Они пошли рядом. А у крыльца, где стоял новый начальник, с Глыбиным стряслось что-то. Он вдруг наддал шагу, вырвался вперед и гаркнул непристойную частушку.
Чего ради? Ведь не знает человека совсем, а старается огорошить. Дур-рак!
Алешка втянул голову в плечи и скользнул незаметно за барак, чтобы не попадаться Горбачеву на глаза.
Обругав Канева, Алексей сполоснул котелок, ушел за обедом. Овсяную кашу съел без всякого интереса, а когда вернулся, в бараке все еще говорили о новом начальнике. Ивану Останину он показался чрезмерно молодым, совсем мальчишкой. Смирнову понравилось, что Горбачев обходится без портфеля.
— Терпеть не могу, кто это голенище под мышкой таскает! — сказал старый плотник.
Канев отметил другое:
— А видал, промежду бровей будто кто зарубину сделал?
— Это характером прорубило, крутой, видать.
Алешка презрительно, сверху вниз, глянул на говорящего, сплюнул в противопожарный ящик.
— Эх ты, крутой! Я с ним один раз чай пил — рубаха-парень!
— Что-о-о?!
Барак загудел от хохота. Сто двадцать будто поперхнулся, у него по-мышиному запищало в горле, Глыбин заржал хриплым басом, а Канев схватился за бока.
— О-хо-хо! Ча-а-ай, да ты поллитру с ним не раздавил, случаем, орел?!
— Пол-литра потом уж достал, к случаю не нашлось… — скромно потупился Алешка и, обидясь, ушел на топчан.
— Толку от нового мало, все одно Шумихин при нем действует с перекрутом, — невесело сказал в своем углу Останин.
— Опять крыл? — поинтересовался Глыбин и подсел к Ивану.
У них, как и в прошлый раз, завязался разговор. Алешка, свернувшись под одеялом, слышал краем уха, как Сто двадцать жаловался на судьбу. Глыбин нещадно дымил самокруткой, пыхтел, потом сказал:
— Что это за жизнь пошла — не пойму! Прилепят человеку поганый ярлык, и таскает он его, как прокудливая деревенская свинья ярмо! Слыхал про такую снасть? Никуда с нею хода нет. А человек-то, он за жизнь не токмо шкуру десять раз сменит, но и душу не однажды перепотрошит и вывернет наизнанку.
Сто двадцать сидел сгорбившись, свесив длинные худые руки между колен. Качал головой.
— Сбился я в жизни, понимать ее перестал, а потому и перекипело. Больно много на одну душу груза выпадает иной раз.
Они засиделись за полночь. Люди давно утихли, прикрученная лампа едва освещала закопченные стены. За окном вязла синяя оттепель, гудела железная бочка с дровами.
— Батя был у меня наибеднейший мужик, лошади и той не имел. Но крутой был, спасу нет, и за воротник закладывал, — сдавленно, с хрипотцой говорил Останин. — Бывало, что ни день, идет по улице и горланит песню: «Я любому богачу шею набок сворочу…» Злился на жизнь, известно. На нее во все времена, стало быть, поругиваются. Да-а… Так-то! Ну а я здоровенный уродился! Знаешь наших, орловских? Во-о в плечах, об лоб поросят бей! Глотку бурлацкую имел. Бывало, зайду на посиделки, девки чулки вяжут, семечками поплевывают, лампочка горит на столе… Зайду, ка-ак ревану: «Га-ах!» Лампа сморгнет и потухнет. Тут чуда пойдет: парни ржут, девки визг подымут, умора!.. Да… Ну, стал работать, начало хозяйство в лад приходить. Но тут беда — зазноба проявилась, тоже, значит, из бедноты. «Батя, жени!» — говорю. «Я, — говорит, — те, подлеца, оженю колом по хребтине!» Ни в какую!
А мне надоела нищета эта… Сплю и лошадь во сне вижу, потому — нету ее во дворе! Так терпел не один год. А потом плюнул я на отцовское благословение, ушел из дома, женился и потянулся в кредитное товарищество.
Останин дрожащими пальцами завернул цигарку, прикурил, закашлялся, со злым ворчанием сплюнул.
— Ушел на хутор, на отруба, в лес! Не поверишь — вдвоем с бабой нарубили леса и за лето вошли в свою хату, несмотря что на ладонях копытная нарость образовалась. Живу у леса, как волк. Сам мохом до глаз зарос, в землю по колено втоптался. Дитя нажил. А тут же нэп кругом, богатство в руки прет, ну, я с голодухи и вцепился в него зубами! Еще круче лопатками задвигал, рубаха в неделю с плеч слазила, жену тоже заездил совсем… — Иван косо глянул на Глыбина. Тот сосал потухший окурок, низко опустив голову, слушал. — Да, в двадцать девятом году было у меня двое рабочих лошадей, амбар хлеба, и, хотя никого не ксплотировал, завел кровного рысака!
Глаза Останина блеснули, он трудно вздохнул, с застарелой болью вытряхивая из памяти прошлое.