Читаем Иван-да-марья полностью

— Да, растут дети наши в тяжелые времена, — слышал я разговор матери с Зазулиным, — как себя помню — все война и война.

Он после прочтения газет всегда приходил к нам и проводил у нас все свободное время.

Весной я перешел без всяких затруднений, и когда нас распустили в гимназии, в классах были устроены палаты для раненых, и я приходил и писал письма под диктовку солдат, а Толя, приехав из Петербурга, необычно кудлатый, начал как-то мрачно работать на питательном беженском пункте и товарной станции и говорил, что всего этого надо было ожидать. У нас дома столы были снесены на веранду. Портниха, что шила подвенечное платье, с мамой и темноволосой женщиной, которую я не любил за то, что она вечно подсмеивалась надо мною, отчего я легко краснел, а ей нравилось, как я краснею, чинили собранное для детей беженцев старенькое белье. Туда же пошли мои рубашки, из которых я вырос, и платье.

Город наш постепенно превращался в большой лазарет, на товарной станции на моих глазах был построен настоящий легкий деревянный городок: там раненых сгружали с поездов, часть тяжелых снимали и распределяли по госпиталям, более легких отправляли дальше, а на путях в старых, изношенных вагонах жили беженцы, и я под руководством ворчливого Толи составлял списки беженцев, раздавал молоко матерям.

Табор голодных ждал у всех вокзалов, а там и больные, и несчастные, и полоумные еврейские женщины, потерявшие детей. И все они двигались из тех мест, где был наш корпус и работали Кира и сестра.

Начало лета пятнадцатого года не забыло сердце мое.

— А раненых-то, Господи, Царица Небесная, — говорили у станции пришедшие из пригорода бабы, — все везут и везут. Бабы-то бьются теперь одни, молодые мужики все взяты. Калек, сирот уже сколько и вдов.

— Да, может быть, твой-то и жив.

— Вестей от него давно нет. Может, уже лежит где, и могилку его никогда не отыщешь. Я спрашивала, письма писать просила — не знают. Милая, говорят, тут везде столько солдат, разве в такой туче отыщешь.

— Варваре-то ее муж пишет.

— Кабы он был грамотный, а то раньше-то другой писал за него, а тут перестал.

— Может, грамотного-то друга его ранили иль убили?

— Разве узнаешь. Ах, долюшка горькая.

И я, внутренне сжавшись от самого плохого предчувствия, писал на вокзале под ее диктовку письмо к тому, кого, может быть, и нет в живых, как и его грамотного друга ефрейтора.

— Они едут, а я в глаза их молодые смотрю, — говорила торговка подсолнухами и розовыми пряниками, — милые, а как подумаешь теперь, что глаза их молодые уже землею закрыты, то и ночью сна нет. Царица Небесная, за что же мука такая.

— Спаси Христос, всех молодых забирают, набор за набором, запасных взяли, самую-то силу кладут, самых здоровых, молодых и веселых туда как в пещный огонь бросают. И из нашего семейства двух уже взяли.

— Роем, роем туда, — сказал сурово мужик, — бросают, как в печь.

И я знал, что так же, как мама и я, простой русский человек при ежедневных вестях о продолжающемся отступлении не мог понять, как же все это при силе-то нашей происходит, раз народ все на фронте там отдает.

— Вот табачку бы, — просил раненый солдат, слушая вопросы.

— Да, дела открываются вредные, — мрачно говорил мне Платошка, заматывая ему кисет, в который извозчик отсыпал махорки. — Продан русский человек, запродан чужим и перепродан. Вот что. Погубить нас давно хотят.

— Да что ты, Платошка, аль с утра ханжи выпил?

— Тогда перед японской подвели народ под войну, а теперь, знаю я, верный человек говорил, добить нас хотят.

Я хорошо знал правду: она была рассеяна во всех рассказах, и в горечи, и даже в безумных словах Платошки. И наслушался же я тогда от простых людей, потому что простой народ говорил то, о чем не писали ни в одной газете.

— Ах, мать честная, есть же у русского человека к чужому проходимцу глупое, можно сказать, доверие, думаешь, зря австрийские музыканты в черных котелках перед войной тут у нас летом ходили, играли под окнами. Говорил тогда народ — это шпионы переодетые были, да начальство не верило, а теперь, видя все, разинуло рот. Раненые говорили, вот в Польшу попали, ночью идем, и видим по сторонам на фольварках белые огни. Немцы о передвижениях наших все знают, все, брат, у них налажено с мирных времен, при границе подсажены свои люди в Польше и в Литве. Ты думаешь, он мельник, а у него под землей провода к границе проведены, а то идешь — цых, загорается ворох соломы, — немцам знак подают. Все знают: какие у нас силы, куда взято направление, русского человека, как дурака, вокруг пальца обводят. Для нас, что делается у немцев — все туманно, а мы у них вроде как на ладони через своих людей.

Никто не предвидел таких страшных потерь и такого движения беженцев.

Все показывало, как говорил Зазулин, растерянность высокого начальства, что привыкло распоряжаться, сидя в канцелярии, и эти волны беженцев из западных губерний, занятых немцами, несли с собою нищету и болезни.

Перейти на страницу:

Похожие книги