Лишь по приходе в Англию забылись и страшные, и опасные минуты, головная и зубная боль прошли благодаря неожиданно хорошей для тамошнего климата погоде, и фрегат, простояв в доках два месяца, пустился далее. Гончаров забыл и думать о своем намерении воротиться, хотя адмирал, узнав о его болезни, соглашался было отпустить его. Вперед, дальше – манило новое. «Там, в заманчивой дали, было тепло и ревматизмы неведомы».
Мало-помалу Гончаров привык и к корабельной качке, и к морским терминам, научился писать рапорты, уснащая их странными и даже дикими на первый взгляд специальными выражениями, освоился с веселой, добродушной компанией моряков и почувствовал себя как дома.
В дороге, кроме специальных секретарских отчетов, Гончаров писал еще письма, печатавшиеся в «Морском сборнике», – и в них просто, без претензии, рассказывал свои впечатления. Из этих писем составилось впоследствии двухтомное описание плавания «Фрегат „Паллада“.
«Фрегат „Паллада“ – несомненно, одно из лучших произведений русской описательной литературы, – редкая книга, доступная и образованным, и необразованным, взрослым и детям. Когда-нибудь она станет доступной народу и будет читаться в избах с таким же увлечением, с каким читается теперь в гостиных и классных. Она не затруднит ничьего понимания, не поработит ничьего воображения, но даст простор мысли и фантазии всякого читателя. С этой точки зрения „Фрегат «Паллада“ обладает неоцененными достоинствами.
«Заметим, – говорит один критик, – что при страсти, свойственной людям сороковых годов, ко всякого рода художественным описаниям, особенно ландшафтам и бытовым картинам, никогда не процветали у нас в такой степени путевые очерки, письма и впечатления, как в сороковые и пятидесятые годы. Из особенно выдающихся такого рода литературных памятников упомянем „Письма об Испании“ В. Боткина, „Путевые письма из Италии“ П. Ковалевского, печатавшиеся в конце 50-х годов в „Отечественных записках“. Но во главе подобных произведений по художественному значению следует поставить книгу „Фрегат „Паллада“. Здесь во всей своей силе проявилось лучшее качество таланта Гончарова – мастерство изобразительности, исполненное живой, осязательной пластичности и детальности. Картины тропической природы, африканских и индийских портов, где останавливался фрегат и перед наблюдательными взорами художника развертывалась яркая, пестрая жизнь, совершенно чуждая всему, к чему привыкли его взоры, словно какого-то фантастически сказочного характера, – все это представляет собою нечто единственное по своему совершенству и художественной высоте во всех европейских литературах. Но какие волшебные картины ни раскрывает перед вами автор, он все-таки остается горячо любящим свою родину со всею бледностью и тусклостью ее северной природы; ни на минуту не забывает он России, и книга его полна остроумных и метких сравнений и сопоставлений картин или нравов чуждых стран с родными. В то же время ни на минуту не покидает Гончарова его добродушный, веселый юмор; чудеса тропических стран не мешают ему наблюдать нравы окружающих его русских моряков, начиная с высших чинов до приставленного к нему денщика Фаддеева; каждое изображенное здесь лицо мало того, что живет и дышит перед вами, но и является в высшей степени типичным, и повседневная жизнь фрегата рисуется перед вами во всех ее деталях“.
После этой общей характеристики нам необходимо поглубже заглянуть в заграничные впечатления Гончарова. Умному русскому человеку дореформенного быта пришлось повидать чуть не весь свет и применять свою, выработанную Обломовкой и заграничным воспитанием точку зрения на самых разнообразных параллелях и меридианах. Это не может не быть интересным. Мы, правда, не услышим ни ворчанья Фонвизина, ни лирических восторженных излияний Карамзина; зато услышим и увидим Гончарова всего, как он есть, во весь рост.
Нигде и никогда не говорил он так много от себя, нигде и никогда не раскрывал он с такой полнотою своего миросозерцания, как именно во «Фрегате „Паллада“. Это не исповедь, к которой Гончаров никогда не был способен, а откровенная передача всех мимолетных дум, чувств, симпатий, где каждое слово на своем месте, где нет ничего выдуманного, тем более вымученного.