Если слышу от офицера жалобы на утомительность парадов и смелые рассуждения о бесполезности тихого шага и т. п., я не сомневаюсь, что он – Обломов.
Когда я читаю в журналах либеральные выходки против злоупотреблений и радость о том, что наконец сделано то, чего мы давно надеялись и желали, – я думаю, что это все пишут из Обломовки.
Когда я нахожусь в кружке образованных людей, горячо сочувствующих нуждам человечества и в течение многих лет с неуменьшающимся жаром рассказывающих все те же самые случаи (а иногда и новые) о взяточниках, о притеснениях, о беззакониях всякого рода, – я невольно чувствую, что я перешел в старую Обломовку.
Остановите этих людей в их шумном разглагольствовании и скажите: «Вы говорите, что не хорошо то и то; что же нужно делать?» Они не знают… Предложите им самое простое средство, они скажут: «Да как же это так вдруг». Непременно скажут, потому что обломовы иначе отвечать не могут!.. Продолжайте разговор с ними и спросите: «Что же вы намерены делать?» Они вам ответят тем, чем Рудин ответил Наталье: «Что делать?! Разумеется, покоряться судьбе. Что же делать? Я слишком хорошо знаю, как это горько, тяжело, невыносимо, но посудите сами…» и пр. Больше от них вы ничего не дождетесь, потому что на всех них лежит печать обломовщины».
Обломовщина для Добролюбова – это капризная лень, барская изнеженность, созданная услугами трехсот Захаров. «Общее расслабление, – говорит он, – болезненность, неспособность к глубокой, сосредоточенной страсти характеризуют если не всех, то большинство наших цивилизованных собратий. Оттого-то они и мечутся беспрестанно то туда, то сюда, сами не зная, что им нужно и чего им жалко. Желают они так, что жить без того не могут, а все-таки ничего не делают для осуществления своих желаний; страдают они так, что умереть лучше, а живут себе ничего, только меланхолический вид принимают…»
Разумеется, Добролюбов не находит в душе ни крупицы симпатии к Обломову и обломовщине. Он рассматривает этот тип исключительно с точки зрения его общественной пригодности. При такой постановке вопроса обвинительный приговор неизбежен. Ведь нельзя же не видеть, что пухлый, красивый, добрый Илья Ильич – не более чем тунеядец чистой воды, что рабочее начало не привилось к нему, да и не могло привиться, раз к его услугам триста Захаров.
Писарев в своей юношеской, но блестящей статье об Обломове уделяет гораздо больше места психологической критике.
«Мысль Гончарова, – говорит он, – проведенная в его романе,
Эта апатия составляет явление общечеловеческое; она выражается в самых разнообразных формах и порождается самыми разнородными причинами; но везде в ней играет главную роль страшный вопрос – зачем жить? к чему трудиться? – вопрос, на который человек часто не может найти себе удовлетворительного ответа. Этот неразрешенный вопрос, это неудовлетворительное сомнение истощают силы, губят деятельность: у человека опускаются руки, и он бросает труд, не видя ему цели. Один с негодованием и желчью отбросит от себя работу, другой отложит ее в сторону тихо и лениво; один будет рваться из своего бездействия, негодовать на себя и на людей, искать чего-нибудь, чем можно было бы наполнить внутреннюю пустоту; апатия его примет оттенок мрачного отчаяния; она будет перемежаться с лихорадочными порывами к беспорядочной деятельности и все-таки останется апатией, потому что отнимет у него силы действовать, чувствовать и жить.
У другого равнодушие к жизни выразится в более мягкой, бесцветной форме; животные инстинкты без борьбы выплывут на поверхность души; замрут без боли высшие стремления, человек опустится в мягкое кресло и заснет, наслаждаясь своим бессмысленным покоем; начнется вместо жизни прозябание и в душе человека образуется стоячая вода, до которой не коснется никакое волнение внешнего мира, который не потревожит никакой внутренний переворот.
В этом втором случае является апатия покорная, мирная, улыбающаяся, без стремления выйти из бездействия; это обломовщина, как назвал ее Гончаров;