— Нет... Не туда теперь путь твой, Сильвестр, — ответит ему Господь. — Не в ад. Но и не в рай. В пространства межзвёздные теперь твой путь, и быть тебе там до срока, до того грядущего в веках Дня, когда свершатся наконец судьбы мира и восстанут мёртвые из гробов... Ибо и Я пока не знаю, раб Мой верный Сильвестр, истинную меру вины человеческой... И меру подвига тех немногих, кто во всём следовал воле Моей и заповедям Моим... Дал Я человеку жизнь, и дал Я ему землю, чтобы трудился он на ней в поте лица своего, и украшал её, и любил ближнего своего, и жил в мире с ним и согласии, и думал о душе своей бессмертной, и сторонился сам и других отводил от всяческого зла... Но свернули люди с этой прямой, светлой дороги куда-то не туда, и выбились они из воли Моей... И даже когда послал Я им Спасителя, Сына Моего Небесного Исуса Христа, они не приняли Его и прогнали Его прочь... Куда они дальше пойдут? И к чему придут в гордыне своей, в тщеславии и недомыслии своём? Не знаю... И я не знаю этого, Сильвестр... Посмотрим, время ещё есть... Но одно Я твёрдо знаю, протопоп, и одно скажу тебе: уже назначен срок, назначен День великий — День Страшного, последнего Моего Суда над миром... Иди, раб мой Сильвестр! Иди и жди того великого Дня... Жди, и Я призову тебя....
Тихо в маленькой кельице. Тихо в монастыре... И тихо, не шелохнётся веточка, не треснет сучок на морозе в вековом, дремучем бору за монастырской стеной. Всё вымерзло вокруг, всё застыло в оцепенении, скованное стужей и сном. Глубокая ночь на дворе, и до рассвета ещё далеко.
Нет, не дотянула до утра лампадка! Задрожал, зашипел в последний раз огонёк у неё на дне и погас. Теперь что смотреть во тьму, что не смотреть - всё одно. Истинно, истинно, как в гробу... Господи, так когда же? Когда же наконец блеснёт в этой тьме Твой свет? Пора... Пора, Господи... Стынет, вязнет кровь в жилах его, и уже холодеют его члены, и не слышит он больше сам сердца у себя в груди... Нет у него больше сил цепляться за жизнь! Неужто не выпил он ещё до дна чашу свою?.. Утомился я, Господи. Слишком много было всего...
И опять мутится, плывёт, уплывает куда-то сознание его, и тёмное знакомое забытье вновь подбирается к нему, и медленно, тяжело окутывает его сон — мутный, колеблющийся, похожий на смерть... А может, это и есть смерть? Значит, так и не удалось ему дожить до светлого Христова Рождества, так и не удалось в последний раз услышать дивный звон монастырских колоколов, возвещающий о рождении Того, кому суждено было спасти мир?.. А, не жалко! Не жалко даже и этого. Не жалко теперь уже больше ничего... Слава Господу нашему Исусу Христу! Слава сыну Божьему, вознёсшемуся на Небеса!.. Так вот оно, значит, как... Так, значит, это и есть она — смерть?!
Уйдёт ночь. Вернётся, отстояв заутреню, в кельи свои соловецкая братия, и мальчик-послушник принесёт ему горячего сбитню и ломоть хлеба и осторожно, жалея его, тронет его за укрытое ветхим тулупом плечо. Ибо давно уже старец сей древний не встаёт со своего одра, и не переступает порога кельи, и не посещает никаких монастырских служб... А тронув — вскрикнет, испугается, всплеснёт руками: как ни видим был всем близкий конец старца, как ни ждали скорого ухода его в жизнь вечную, а всё-таки смерть есть смерть, и никогда не привыкнет человек к ней. Омоют его, уложат в сосновый гроб, отпоют, похоронят — и не останется больше от него на земле и следа.
Глава II
АЛЕКСАНДРОВСКАЯ СЛОБОДА
А, незачем было обманывать себя! Всё. Сон ушёл. И больше ему, помазаннику Божию, государю и великому князю всея Руси, как он ни бейся, не заснуть до самого утра.
И винить в этом некого. Сюда, в душную, жарко накопленную царскую опочивальню, к тому же ещё наглухо обложенную сверху донизу толстыми персидскими коврами, ни один звук снаружи обычно не доходил. А если и слышалось здесь что когда, так только, может быть, далёкий тоненький посвист вьюги там, вверху, в дымоходе, под самой крышей, да ещё вот тягучий скрип сверчка за изразцовой печью, занимавшей собой чуть не полстены. Но на вьюгу, как известно, управы нет, а сверчка царь любил и никому его трогать не велел.