— Откуда ты знаешь, дед? На всё воля Божья. И никому её не дано знать.
— Знаю, боярин. Знаю... Я долго жил... Я много такого знаю, чего не знаешь ты...
— Ну, а коли знаешь, тогда самое время и о душе подумать. Исповедуешься, причастишься, душу свою очистишь от греха... Далеко ведь ты собрался, дед. И нелёгок туда путь...
— Мне не в чём исповедоваться, боярин. Нет на мне греха...
— Так не бывает, дед. Все мы грешны перед Господом нашим. Все мы в ответе перед Ним...
— Вы — да... И ты, боярин, грешен. И поп, что пришёл с тобой, тоже грешен. А на мне нет греха... А за что мне кара сия, болезнь моя чёрная, и за что страдания мои, и за что покарал Он малых сих, безвинных перед Ним, что приютил ты, боярин, у себя... То я у Него спрошу. А не Он у меня...
— Прими святое причастие, сын мой, — не выдержав, всё-таки вмешался хранивший дотоле молчание Сильвестр. — Отложи гордыню свою. Отложи гнев, и мятеж в сердце твоём, и словеса богохульные твои. Ибо не дано нам знать промысел Его, и не нам судить о нём... Смягчись, гордый человек! И забудь об обидах твоих. Со смирением и покаянием должно встретить всякому христианину конец свой в юдоли его земной. И воздастся тогда ему по вере его...
— Нет, святой отец... Ступай себе с Богом. Не утруждай себя... Не надо мне причастия церковного. И не тебе, поп, понять меня, не тебе быть заступником моим пред Господом нашим Исусом Христом... Вон Евфимий, старец убогий, там сидит. Он из наших. Он меня и причастит...
Старик замолчал. Молчали и сожители его. И долго длилось то молчание, нарушаемое лишь потрескиванием фитиля в лампадке да тяжкими, от вздоха до вздоха, хрипами у старика в груди.
— Ну, раз так, Иван Егорыч, значит, так тому и быть, — сказал наконец Адашев. — Ты вольный человек. И не мы, а Он тебе судья... Скажи только: покойно тебе? Боли не мучают? Может, вина прислать для облегчения или иного чего?
— Спасибо, боярин, спасибо, милостивец... Не надо вина. Ничего мне теперь не надо... Ноги, ноги мои горят! Ноги жжёт огонь дьявольский... Ах, в воду бы их... Вели, боярин, воды ушат принесть... Может, хоть полегчает чуть-чуть...
Кивком головы Адашев приказал сидевшим в молчании на лавке бабам принести воды. Когда же они втащили из сеней большой ушат с плавающими в нём поверху льдинками и поставили его у полатей, Адашев скинул с себя кафтан, закатал по локоть рукава и, чуть приподняв невесомое тело старика, привалил его к стене. Затем, опустив исхудавшие, в язвах, со съеденными болезнью ступнями ноги его в ушат, он вытащил из кармана какую-то тряпицу, смочил её и осторожно, двигая рукою сверху от колен к голеням, стал обтирать их, стараясь как можно меньше нажимать на лопнувшую в иных местах кожу. Движения его были ловки, сноровисты — видно, это всё было ему не впервой.
Пока Адашев делал своё дело, глаза старика были закрыты. Сведённые судорогой черты лица его смягчились, дыхание выровнялось — похоже, что огонь в ногах от студёной воды и вправду начал стихать. Один лишь раз, когда Алексей всё же чуть сильнее, чем следовало, нажал на какое-то особо болезненное место, старик застонал, но сразу же смолк.
Наконец Алексей вытер ноги старика насухо и, вновь приподняв его, уложил на спину на постель. Старик молчал — казалось, он начал засыпать. Но когда Адашев уже было повернулся, чтобы уходить, он застонал опять:
— Боярин...
— Что, Иван Егорыч? Или всё ещё жжёт?
— Нет, не жжёт. Отпустило... Спаси тебя Христос, благодетель ты наш... Завтра... Завтра, боярин, приходи. Перед заходом солнца... Я тебе ещё не всё сказал. Я тебе последние свои слова не сказал... Вижу я жизнь твою, боярин. Далеко вижу... Многие люди московские будут Бога молить за тебя, за правду и милосердие твоё. Но тяжек твой крест. И велика жертва твоя... А я... А я знаю, боярин, как обойти тебе твою судьбу. Пусть и под самый твой конец. Не она тебя сломит, а ты её. Коли послушаешь меня... Приходи завтра, боярин. Как солнце начнёт садиться. Я хочу проститься с тобой... А попа с собой больше не бери...
Не сразу потом пришёл благовещенский поп в себя от виденного, и долго ещё сидели они в молчании в доме Адашевых с Алексеем Фёдоровичем вдвоём. Одно, что и сделал постельничий царский, возвратясь из смертной той избы, — вымыл руки и ополоснул лицо своё тёплой водой из кувшина, что принесла ему одна из сенных девушек. Да ещё переменил кафтан свой на лёгкую душегреечку, отороченную собольим мехом.
— Не боишься, Алексей? — спросил наконец Сильвестр. — А если она прилипчива, немочь та чёрная?
— Боюсь, святой отец. Как не бояться? Оттого и царя отговорил туда ходить... Правда, сказывали мне знающие люди ещё в бытность мою в Нарьграде, что-де редко когда проказа пристаёт к лекарям, пользующим её... Да кто ж то может доподлинно знать?
— А коли не знаешь, чего ж судьбу испытываешь? Ты же не один, у тебя семья...
— Все мы, отче, под Богом ходим. И сам ты знаешь: ни един волос не упадёт с головы человека без воли Его...