Измаялись, измотались татары, словно не они в осаде Москву держат, а сама Москва осадила их, да и засуха все стоит без перемены. Солнце, как огнем, палит, повыжгло всю траву кругом, и уж приходится степнякам кормить коней своих прошлогодней соломой да древесным листом, веников в лесу наламывая. Сироты же из окрестных деревень и сел, труда своего не жалеючи, выжигают в полях и озимые и яровые хлеба. Сами они хоронятся в лесах и за стенами монастырей — Данилова, Симонова, Андроньева, Рождественского и Высоко-Петровского. Первые три — весьма сильные крепости, особливо старейший из них — Данилов, окруженный земляным валом с крепкими, рубленными из дуба стенами и стрельницами.
Максим Ондреяныч Конь, что живет со своим семейством в Кудрине, а ныне хоронится со всеми чадами и домочадцами в Даниловом монастыре, набрав с полсотни охотников из сирот, ходит-кружит с ними в тылу у татар, выжигает все, что можно, дабы бескормица настала для коней ордынских.
Каждую ночь собирает соратников своих Ондреяныч.
— Православные, — говорит он всякий раз с болью и сокрушением, — грех оно великой хлеб-то святой, яко сор, сожигать. Велик грех-то, говорю, и труд и пот христианской на дым пущать. Ну, да простит господь. Видит он сам, что иного содеять не можем. Плачем, а жжем…
Ондреяныч перемог себя и продолжал:
— Каково сие тяжко, видишь ты, господи. Инако же нельзя. Пошто корм коням поганых оставлять?..
— Верно! — дружно кричат мужики. — Потому степняк-то без коня хуже, чем без рук…
— Замолят попы наши грехи! — кричат другие.
— А как с Гаврилычем, с тивуном Вавилы Третьяка, гостя богатого? — спросил из тьмы злой голос. — Он, тивун-то, сукин сын, свое твердит: «Не дам на разор хозяйское добро!..»
— Ишь, аспид! — негодует молодой совсем парень. — Мы его и не спросим. Не татарам же будет жалиться. Им, толстобрюхам, хошь все пропади, им бы токмо самим хорошо было.
— Своя рубашка, чай, ближе к телу-то!
— А мы вот им крапивы под рубашки-то! Повертятся у нас, анафемы…
— Попомнят! Им у сирот взять — тьфу! С мясом рвут! А от собя оторвать — и гнилую веревку от лаптя им, вишь, больно.
— Они, богати-то, свое лишь ведают. С ними и спору нет…
— С ними и на суде сладу нет, не токмо на миру…
— Богатому на суд — трын-трава, а бедному — долой голова!
— Будя, — твердо молвил Ондреяныч, — из-за них не погибать же христианству. Ежели мы и свой сиротский хлеб не жалеем, то и их жалеть не будем.
— Что и глядеть-то на чертей, — прогудел опять из тьмы злой голос. — Не хотят добром, захотят под ножом! Не погибать же из-за них от татар.
— Он, татарин-то, сам не сожрет, а коню отдаст! А мы вот и коню не дадим!
— Без коней-то и воевать им нельзя…
— Не токмо воевать, а и в Орду не вернутся…
Разговор обрывается. Затихают все, ждут, что Ондреяныч решит. Уважают его все, бывалый он, Ондреяныч-то. Он и по-татарски хорошо разумеет, и в Орде не раз бывал, и подолгу живал там с юных еще лет.
— Православные, — продолжает Ондреяныч, — бают кругом, что государь наш идет уж к нам с великой силой. От отцов духовных я слышал. Да и кругом о том словно в трубы трубят, а народ-то со всех сторон сам спешит к государям своим. Айда и мы все князьям нашим навстречу. Семьи свои тут, в Даниловом, оставим, а сами пойдем. Бают, из Сергиева монастыря на Москву он двинул с войском…
— Айда, айда! — закричали сироты. — Айда сей же часец к Напрудьскому, туды, бают, и из других монастырей идут…
— И мы пойдем, — сурово сказал Ондреяныч, — токмо ране все поля круг Москвы спалим! А потом поведу я вас к государям нашим. Пока же нужней мы тут. Ныне вот через Кудрино пойдем — Третьяка жечь. Туточка я все дорожки, все угорья и ложбинки ведаю, пройдем вражками большими и малыми, рощами и дубравами. Обойдем станы татарские неслышимо и незримо для поганых…
С охотниками у Максима Ондреяныча был и сынишка его Емелька, семнадцати лет.
— А мамке про то сказывать? — спросил он у отца.
— Хлеба возьми токмо. Через день-два, мол, вернемся, а боле ничего не сказывай.
— Ну, робята, — обратился к мужикам Максим Ондреяныч, — бери хлеб, ножи да ослопы и айда!
Через час вышли все в поле и начали красться к Москве-реке, а июльская ночь — безлунная, темным-темная, хоть глаз выколи. И звезды видно, и Млечный Путь жемчугом переливает, а по земле — ничего не видать.
— Токмо бы нам ордынцев обойти, — шепчет Ондреяныч, не глазами, а ушми глядеть нам надобно. Вперед я пойду, а вы за мной, как нитка за иглой. Шагу не отставай.
Перейдя Москву-реку через «живой мост»,[118]
вышли они к сельцу Киевцу,[119] прокрались потом вдоль речки Черторыя,[120] что, впадая в Москву-реку, бежит по дну глубокого оврага, прошли до устья малой речонки Сивки.[121]От засухи речонка совсем почти пересохла. Перешли ее вброд, а воды в ней было ниже колен. Тут Ондреяныч повел охотников-сирот вверх по крутому краю оврага на дорогу в Кудрино, к усадьбе богатого гостя Вавилы Третьяка.
Тут же, за овражком, станы татарские начинаются.
Собрал всех вокруг себя Максим Ондреяныч и шепчет: