Однажды, на проезде чрез небольшой городишко, хозяин объявил нам, что казна наша в таком истощении, что не позволяет нам продолжать нашего странствия. Мы остановились в трактире, устроили в сарае театр, наделали люстр из обручей, вывесили свои бумажные декорации и обклеили все углы улиц писаными объявлениями. Прошло несколько дней, и никто не являлся в театр. В это время остановился в трактире богатый господин, проезжавший из Петербурга в свои поместья. Увидев на афишке, что актеры намерены играть трагедию Сумарокова:
— Любезная Груня, — сказал я. — Ты видишь одни приятности в звании актрисы, но не рассчитала неудач, которые могут тебе встретиться. Послушайся меня, оставь театр: я женюсь на тебе, мы уедем в какой-нибудь отдаленный город, и я с капиталом моим заведу торговлю или займусь хлебопашеством. Для счастливых сердец так мало надобно в жизни!
Груня задумалась, потом, положив мне руку на плечо и посмотрев на меня умильно, сказала:
— Выжигин! Аркадские твои мечты хороши в водевиле, но не в существенности. Неужели при имени славы
Я хотел спорить, рассуждать, но Груня просила меня прекратить этот разговор.
— Слава и любовь! — воскликнула Груня. — Вот девиз хорошей актрисы. Принимай вещи в таком виде, как оне есть — или я буду несчастна!
Надлежало повиноваться, или, лучше сказать, не надлежало, но хотелось повиноваться — и я замолчал. Прошел месяц; Груня сделалась предметом обожания всех любителей прекрасного пола и драматического искусства, предметом зависти для всех кокеток. Она торжествовала; я страдал и молчал. Мало-помалу в доме у меня составилось небольшое общество из покровителей драматургии, из покорных и услужливых актрис, которые льнут всегда к каждой из своих сестер, входящей в моду, чтоб поймать отставного обожателя или раздать свои бенефисные билеты, и из некоторых чиновников театральных, необходимых для успеха актрисы, как деревянные подставки для декораций. Но Груня вела себя прекрасно. С богатыми и влюбленными в нее любителями драматургии она обходилась гордо, но вежливо; принимала их только в условленные дни и часы, всех вместе, при других женщинах, и не позволяла никаких вольностей ни в словах, ни в поступках. С театральными чиновниками она умела обходиться таким образом, что они сами предупреждали ее желания. Груня слыла фениксом ума и добродетели между актрисами. В обществах большого света ни о чем более не толковали, как о русской актрисе, красавице, которая говорит прекрасно по-французски. Последнее обстоятельство сводило с ума остылых чтителей прекрасного пола, из высшего круга общества. «Русская актриса говорит по-французски? C'est charmant! c'est charmant! — повторяли старые волокиты. — Как жаль, что она добродетельна! Добродетель в актрисе — роскошь, и даже непозволительная!» Так рассуждали волокиты, а Груня смеялась и любила меня одного.
Однажды я застал Груню в печали: глаза ее были красны, бледность покрывала лицо: видно было, что она плакала. Я ужаснулся.
— Милая Груня, что с тобой сделалось: скажи, ради Бога?