На церковное отделение Пскова от Великого Новгорода Феогност сразу по приезде из Константинополя никогда бы не согласился. Позже, замыслив сесть во Владимире, он, возможно, и рукоположил бы нового епископа для Пскова, по согласию с патриархией, разумеется. Теперь же, начав понимать, что происходит тут, на Волыни, и в самом Литовском княжестве, Феогност задумался сугубо. Было ясно, что новая епископия во Пскове нужна не только плесковичам, коих он не так давно из Нова Города отлучал от церкви, и, конечно, менее всего изгнанному тверскому князю. Сиди Александр Михалыч в Твери, сам бы, пожалуй, тому воспротивился! Надобно сие преже всего Гедимину. И ежели он, Феогност, воспротивится поставлению Арсения - на Волыни ему не усидеть. А ежели не воспротивится?
Вечерело. Окончив дневные труды, свершив трапезу и отпустив служек, Феогност вышел в сад. Пахло свежестью, пахло ночными цветами, пахло чуть влажною землёй. Будут добрые яблоки в этом году, быть может, будет и виноград! Уезжать отселе так не хотелось! Но все его труды рухнут и на ничто ся обратят, ежели он склонит слух к земному и отринет должное своему сану! Он много, очень много уже знал о плесковичах. Знал о нестроениях в службе сугубых, как-то: крестили они обливанием, а не погружением, не делая разницы между тем и иным видом таинства, не было в Плескове правильного номоканона, ни уставов литургии Иоанна Златоустого и Василия Великого, ни синодика, ни требника утверждённых. Святых тайн приобщали по окончании обедни, после отпуска. Даже и при освящении церквей допускали неподобное: антиминсы резали начетверо и давали в церковь одну четвертую долю… И всё сие проистекало от своеволия прихожан, которые выбирали священнослужителей на вечевых сходбищах своих. Отселе и злоупотребления саном, и в службе упущения, и ереси. Возможет ли свой епископ (опять-таки избранный вечевым сходом!) исправить зло или, напротив, усугубит различия сии и тем приведёт церковь псковскую к отпадению от православия и, паче того, к поглощению её латинами? Почему сам Гедимин не примет православного крещения и не крестит землю свою в греческую веру?!
Феогност уселся на скамью, пригорбился, не замечая лёгкой прохлады, рассеянно растёр пальцами лист смородины и, ощутив терпкий, запах листа, уронил зелёный комочек себе под ноги, сцепил пальцы и замер. Нет, веры в Гедимина у него не было! Лукав и зол сый, и не прилепо имати веры ему! А тогда?
Ночь опускалась на землю. Тёплая влажная ночь, украшенная россыпями серебряных и золотых звёзд. А он всё сидел, подрагивая в своём лёгком облачении, не чуя сырости обильно политого в навечерии сада, безотчётно вдыхая густой аромат зреющих плодов земных, и думал, постепенно с горечью отрешаясь от благоденственного уюта своего, и всё же не мог отринуть его до конца, не мог решить, как должен поступить днесь, в таковыя святительския нужи.
Глава 17
Назавтра встречали новгородских послов. Феогност слышал в отодвинутые окна конский топ, гомон и ржание, громкие весёлые голоса челяди, твёрдый рассыпчатый говор «новогородчев» и не мог выйти, не мог собратися с духом, дабы встретить гостей, как подобало.
К нему уже заглядывали. Долее тянуть стало немочно. Он встал, перекрестил себя; вдруг и нежданно, глубоко, от души, произнёс по-гречески старинные врачующие душу слова: «В руце твои предаю дух свой!» Вышел в приёмный покой. Те уже ждали. Осанистый благообразный старец, Кузьма Твердиславль, знакомец ещё по Новгороду, - его первого приметил Феогност в толпе гостей и слуг митрополичьих, - и второй, молодой, высокий и статный. Видимо, он и есть Варфоломей Остафьев, сын тысяцкого! - догадался Феогност. Василия Калику он сперва не узрел. Уже когда те двое с поклонами расступились, вышел из-за них третий, невысокий ростом, сухощавый, улыбчивый, с удивительно живыми, какими-то разом и детскими и мудрыми глазами, в лёгкой бороде и сам весь лёгкий, подбористый, точно странник, осенённый благодатию. Вышел - и незримо отодвинул всех прочих посторонь. И голос был у него такой же, под стать облику, не старый и не юный, а - как вода - весёлый голос, и речь стремительная, складно-простая. И что-то сказал: про дорогу, труды, красоту земную, осельную, и стало хорошо, просто стало. И страхи ночные кончились. Не знал ещё, что решит, но уже понял: что бы ни решилось теперь, всё будет на добро!
Был молебен. Была долгая многолюдная трапеза. И вот настало то, чего Феогност начал уже вновь страшиться, - они наконец остались одни. Он и Василий Калика. Весь напрягшись, Феогност ожидал, что тот с первых же слов заговорит о Литве и плесковичах. Но Василий мягко и как-то незаметно, не нарочито совсем, стал сказывать о Новом Городе, о волости Новогородской, о землях полуночных, о мореходцах (он произносил ноновогородски: «мореходчи»), о чудесах далёких морей, и говорил так легко и складно, что Феогност невольно заслушался, забыв на малый час всё то сложно-грозное и неразрешимое, что вступило в митрополичьи палаты вместе с этим лёгким ясноглазым пришельцем.