Как и в книге «На скалах Валаама», он писал о тяжести подчинения уставу, о многотрудном подавлении искушения смирением. Как и раньше, он обращался к вопросу о запрете и воле. Замечателен образ батюшки из Олонецкой глубинки: он прислан на исправление, он уже три года ждет прощения («Ну, провинился, каюсь, пил»), он лишен прихода, разлучен с попадьей и шестью детьми, он тоскует по земному бытию. Или печальный бледный послушник, приговоренный к горькому покаянию, хотя и грех невелик, «так, маленько чего ослушался». Без благословения отца игумена богомольцы друг к другу, как и богомолец к иноку, инок к богомольцу, войти не могут. За соблюдением устава следит монах-дозорщик. Но ласковый отец Антипа непринудительно служит на Валааме, спасаясь крепостью духа, а в высоком, сильном игумене Гаврииле нет борения между его естеством и духом. Иконописец отец Алипий ранее в Академии учился, писал мирское, попал на Валаам, не справился с «борением», «духа не смог смирить», оставил обитель, а затем вернулся, покорился, принял постриг, стал писать только святые лики. Молодой повествователь говорит о том, что Валаам вытравил из художника живую душу. Но ему возражают: Валаам освободил живую душу отца Алипия, он ищет в ликах Свет Господень, нетленное пишет. И Шмелев согласен: «Теперь я знаю: высокое искусство в
Он освободил текст от натуралистических, неэстетических подробностей вроде чавканья монахов за трапезой и придал образам благостность. Внешняя сторона монастырских служб теперь осмыслена как символ, раскрывающий суть веры, и шире — религиозную культуру, а главное — иное бытие, наполненное высоким смыслом, недоступным молодому Шмелеву, но доступным зрелому. Это бытие выразилось в органичном, непринудительном единении путей земных и небесных, о чем он писал и в «Богомолье», и в «Лете Господнем». Он даже ироничен по отношению к себе, молодому: монахи были духовно гораздо богаче его, несмотря на все его «брошюрки и философии». В речах монахов прозвучала и сквозная тема эмигрантского творчества Шмелева — противопоставление монастырских устоев жизни и не почитающей Бога интеллигенции.
У Шмелева всегда были четкие представления о добре и зле. Но между этими полюсами перед ним простиралось огромное поле нравственных, религиозных, философских вопросов, на которые он не мог ответить. Он был человеком верующим, но и сомневающимся, и ищущим, а не получая ответов, терзался.
К концу года, в ноябре, Иван Сергеевич почувствовал, что душа его испепелилась, что творчество для него не только вдохновение, что в творчестве он ищет спасения, что для него «Богомолье», «Лето Господне», «Пути небесные» — все равно что келья. А раньше, в июне 1935 года, в речи на торжественном собрании по поводу десятилетия «Возрождения» он высказал мысль о двух силах творчества — о воображении и углубленном провидении, интуиции. Очевидно, что этот вывод возник после «Богомолья» и во время написания очерков «Лета Господня», а по «Путям небесным» видно, что провидение, моление стали уже его творческой программой. Правда, и от молитвы приходилось отвлекаться — он вынужден был писать газетные очерки, чтобы заплатить за квартиру.
Когда писал, интуитивно чувствовал, где правда. Когда прерывался, начинал настойчиво, даже порой мучительно для себя искать эту правду. Искать умственно, через знания. Тогда келья была мала, нужна была Тургеневская библиотека. Просматривал периодику, но из современных произведений его мало что привлекало. Отпадал от современности, бросался к классикам, но получалось по Пушкину — мне скучно, бес… Ильину писал: «Перечитал Шекспира… да что! Шопенгауэра… — о, злой умница — болтушка. Гете не дал ни ч<ерта>. Одиссея, Иллиада… — чуть отвлекся. Платон — из 5 в 10, довольно. Очень томительное жеванье. Аксаков унял. Хочу старых путешественников читать, хочу простоты наивной»[450]
. И еще: «Хочу забыться, опять читаю, взял Гофмана, но… мне скучно»[451]. «…Бросаюсь от Вас к Вл. Соловьеву, к Ап. Павлу… — и во мне многое раздирается, многое я не могу