Но останова все не было. К нечистой же царь Иван, заранее предупрежденный, не входил. Хоть и хотелось. Хотенье у него не проходило: сладок был грех, ничего слаще не было. Хоть святые угодники любострастие осуждали, но его духовник относился к плотским забавам весьма снисходительно. Говорили про него, что он и сам не прочь с молодыми прихожанками позабавиться, что протопопица, сведав про это, устроила ему головомойку. До царя эти слухи не доходили. Да он и не внимал слухам: был занят собою да своей царицей, а более всего молитвою, как его учили. Книг Иван в руки не брал и читать не читывал, потому что от них исходил некий соблазн. Однажды, когда был он еще в сороках, юродивый Гришка проклял при нем книгу, которую он, Иван, по наущению батюшки должен был прочесть. Он это твердо запомнил и с той поры книг избегал. В детские годы дьячок учил его по Псалтыри, но тою Псалтырь в руки ему не давал. Так что он сызмалетства избегнул сей нечистоты. Наука же наученья к нему вовсе не приставала, и батюшка, царствие ему небесное, махнул рукою.
Вот братец Петруша совсем-совсем другой. Он книжки любит, и книжек у него скопилось не мало. Дивился Иван: зачем Петруша себя искушает? Не ровен час, захворает, случится с ним умственное расстройство или еще что-нибудь подобное. Говорили, что он с книгою и спать ложится. От сего может произойти порча — совсем сие непотребно. Но он не мешался. Сестрица Софья наказывала: в Петрушины дела не мешаться, ему не внимать, ибо Петруша «порченый».
— Какова царица Наталья, таков и он. А она… — Софья не договаривала, какова она, а сказывала, будто ее батюшка в лапотках ходил да сама царица — лапотница.
Сиживали с Петрушей рядком, вместях ходили на молебствия, жаловали к руке, производили в придворные чины — в стольники, спальники, конюшие, сокольники — много было чинов да званий. Но близости меж них не было никакой. В терему Ивана да Прасковьи не переводились странные люди в великом числе, а Петруша заводил воинские игры со своими «потешными» и церковных людей в его терему не бывало. Может, царица Наталья тайком и привечала их, но сам Петруша их не только не жаловал, но и терпеть не мог. Такой он был — порченой. А ничего с ним поделать было нельзя. В возраст вошел, стал на водах плавать, не бояся пучины, водяных, русалок. Он вообще ничего не боялся, все старался попробовать, все испытать. А ведь был не простой человек, не смерд какой-нибудь, не боярин даже, не князь, а царь — владыка всех животов в государстве Московском.
Он, Иван, тоже царь. Старший, стало быть, и главный. Но главным, несмотря на все внушения царевны Софьи, он себя не осознавал. Главной была она, Софья. Он глядел в рот сестрице и повиновался ее наказам. Она все знала, все понимала, всем распоряжалась. С него же было достаточно поклонов и поименованья великим государем. У него были люди — стольники, спальники, постельники, великое множество услужающих людей. Всех их приходилось запоминать, а это было не по силам. Да и как запомнить три сотни услужников, у кого какой чин. Это была такая тягость, что он готов был возроптать. Они мелькали перед глазами, похожие один на другого, бородатые и безбородые, рассмотреть их было невозможно.
Он покорно протягивал им длань для целованья, покорно выслушивал их речи, покорно давал себя одевать, раздевать и вывозить, куда полагалось, понимая, что так все должно идти, что с ним поступают, как должно поступать с великим государем. Когда рядом была его царица Прасковья, он приободрялся и даже приосанивался. Но на официальных выходах царицы рядом не было, редко бывала и сестрица. В таких случаях он слепо копировал Петрушу. А уж тот хорошо знал, как должно поступать по чину.
Оживлялся он лишь тогда, когда их оставляли наконец вдвоем с Прасковьюшкой, с Парашею. Тут он не боялся оплошать. Можно было расслабиться, чувствовать себя свободно, быть самим собою, а вовсе не великим государем. И хоть она постоянно напоминала ему об этом, он только слабо хихикал и торопил ее лечь в постель.
У нее тоже был огромный штат услужниц да и услужников. Они вились возле нее, как мухи, мешали их уединению, мешали все. Он всех их терпеть не мог, назойливых, лезущих изо всех щелей и дыр, жужжавших и мешавшихся под ногами. Морщился, прикрывал глаза тяжелыми веками, всем своим видом давая понять, что им должно сгинуть, пропасть. Да еще эти — божьи люди, коих привечала Прасковьюшка…
Все ему мешали, от всех он хотел бы избавиться — так уж они мельтешили, всюду лезли. Но проходилось терпеть: царь, великий государь. А признаться нельзя… Не по нему шапка Мономаха, скинул бы ее да сестрица Софья не позволит. И Прасковьюшка. Ей, видно, по нраву, когда ее называют государыней царицей, бьют поклоны, прикладываются к руке, суетятся возле.