Читаем Иверский свет полностью

праздным рифмоплетом назиданья,

лишь поймет сообщник созиданья,

с кем преломят бутерброд с вязигой

вечности усталые Сизифы,

когда в руки въелся общий камень.

Амен.

Ни одно- и ни многоэтажным

я туристом не был. Я работал.

Боб Раушенберг, отец поп-арта,

на плечах с живой лисой захаживал,

утопая в алом зоопарке.

Я работал. Солнце заходило.

Я мешал оранжевый в белила.

Автолитографии теплели.

Как же совершилось преступленье?

Камень уничтожен, к сожаленью.

Утром, нумеруя отпечаток

я заметил в нем — как крыл зачаток —

оттиск смеха, профиль мотыльковый,

лоб и нос, похожие на мамин.

Может, воздух так сложился в складки?

Или мысль блуждающая чья-то?

Или дикий ангел бестолковый

зазевался — и попал под камень?..

Амен.

Что же отпечаталось в хозяйке?

Тень укора, бегство из Испании,

тайная улыбка испытаний.

водяная, как узор Гознака.

Что же отпечаталось во мне?

Честолюбье стать вторым Гонзаго?

Что же отпечаталось извне?

Что же отпечатается в памяти

матери моей на Юго-Западе?

Что же отпечатает прибой?

Ритм веков и порванный «Плейбой»?

Что запомнят сизые Сизифы,

покидая возраст допризывный?

Что заговорит в Раушенберге?

«Вещь для хора и ракушек пенья»?

Что же в океане отпечаталось?

Я не знаю. Это знает атлас.

Что-то сохраняется на дне —

связь времен, первопечаль какая-то...

Все, что помню — как вы угадаете, —

только типографийку в Лонг-Айленде,

риф, и исчезающий за ним

ангел повторяет профиль мамин.

И с души отваливает камень.

Аминь.

Когда звоню из городов далеких, —

господь меня простит, да совесть не простит, —

я к трубке припаду — услышу хрипы в легких,

за горло схватит стыд.

На цыпочках живешь. На цыпочках болеешь,

чтоб не спугнуть во мне наитья благодать.

И черный потолок прессует, как Малевич,

и некому воды подать.

Токую как глухарь, по городам торгую,

толкуют пошляки.

Ударят по щеке — подставила другую.

Да третьей нет щеки.

ЧАСТНОЕ КЛАДБИЩЕ

Памяти Р. Лоуэлла

Ты проходил переделкинскою калиткой,

голову набок, щекою прижавшись к плечу, —

как прижимал недоступную зрению скрипку.

Скрипка пропала. Слушать хочу!

В домик Петра ты вступал близоруко.

Там на двух метрах зарубка, как от топора.

Встал ты примериться под зарубку —

встал в пустоту, что осталась от роста Петра.

Ах, как звенит пустота вместо бывшего тела!

Новая тень под зарубкой стоит.

Клены на кладбище облетели.

И недоступная скрипка кричит.

В чаще затеряно частное кладбище.

Мать и отец твои. Где же здесь ты?..

Будто из книги вынули вкладыши,

и невозможно страничку найти.

Как тебе, Роберт, в новой пустыне?

Частное кладбище носим в себе.

Пестик тоски в мировой пустоте,

мчащийся мимо, как тебе имя?

Прежнее имя как платье лежит на плите.

Вот ты и вырвался из лабиринта.

Что тебе, тень, под зарубкой в избе?

Я принесу пастеонлковскую рябину.

Но и она не поможет тебе.

СТРОКИ РОБЕРТУ ЛОУЭЛЛУ

Мир

праху твоему,

прозревший президент!

Я многое пойму,

до ночи просидев.

Кепчоночку сниму

с усталого виска.

Мир, говорю, всему,

чем жизнь ни высока...

Мир храпу твоему,

Великий Океан.

Мир — пахарю в Клину.

Мир,

сан-францисский храм,

чьи этажи, как вздох,

озонны и стройны,

вздохнут по мне разок,

как легкие страны.

Мир

паху твоему,

ночной Нью-Йоркский парк,

дремучий, как инстинкт,

убийствами пропах,

природно возлежишь

меж каменных ножищ.

Что ты понатворишь?

Мир

пиру твоему,

земная благодать,

мир праву твоему

меня четвертовать.

История, ты стон

пророков, распинаемых крестами;

они сойдут с крестов,

взовьют еретиков кострами.

Безумствует распад.

Но — все-таки — виват! —

профессия рождать

древней, чем убивать.

Визжат мальцы рожденные

у повитух в руках,

как трубки телефонные

в притихшие века

Мир тебе,

Гуго,

миллеровский пес,

миляга.

Ты не такса, ты туфля,

мокасин с отставшей подошвой,

который просит каши.

Некто Неизвестный напялил тебя

на левую ногу

и шлепает по паркету.

Иногда Он садится в кресло нога на ногу,

и югда ты становишься носом вверх,

и всем кажется, что просишь чего-нибудь

со стола.

Ах, Гуго, Гуго... Я тоже чей-то башмак.

Я ощущаю Нечто, надевшее меня...

Мир неизвестному,

которого нет,

но есть...

Мир, парусник благой, —

Америку открыл.

Я русский мой глагол

Америке открыл.

В ристалищных лесах

проголосил впервые,

срываясь на верхах,

трагическую музыку России.

Не горло — сердце рву.

Америка, ты — ритм.

Мир брату моему,

что путь мой повторит.

Поэт собой, как в колокол,

колотит в свод обид.

Хоть больно, но звенит...

Мой милый Роберт Лоуэлл,

мир Вашему письму,

печальному навзрыд.

Я сутки прореву,

и все осточертит,

к чему играть в кулак,

(пустой или с начинкой)?

Узнать, каков дурак —

простой или начитанный?

Глядишь в сейчас — оно

давнее, чем давно,

величественно, но

дерьмее, чем дерьмо.

Мир мраку твоему.

На то ты и поэт,

что, получая тьму,

ты излучаешь свет.

Ты хочешь мира всем.

Тебе ж не настает.

Куда в такую темь,

мой бедный самолет?

Спи, милая,

дыши

все дольше и ровней.

Да будет мир души

измученной твоей!

Все меньше городок,

горящий на реке,

как милый ремешок

с часами на руке,

значит, опять ты их забыла снять.

Они светятся и тикают.

Я отстегну их тихо-тихо,

чтоб не спугнуть дыхания,

заведу

и положу налево, на ощупь,

где должна быть тумбочка...

УРОКИ

Из Р. Лоуэлла

Не уткнуться в «Тэсс из рода д'Эрбервиллей»,

чтоб на нас иголки белки обронили,

осыпая сосны, засыпая сон!..

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже