Бабы захохотали, а дядя Коля, переждав их смех, подбавил своего:
— Э, Катерина, нашла кормилицу! Моя Орина, почитай, годов тридцать уж не доится. Мы с ней давненько отдоились! Ну вот что, бабы, смех смехом, а ведь дело-то сурьезное. Плохо без молока и вам и вашим детишкам — кто ж спорит? А ведь без хлеба — и того хуже.
— Мы и так его не видим, хлеба. В прошлом годе дали по сто грамм отходов на трудодень, а ныне, видно, и их не получим, — не сдавалась Екатерина, — вся надежда на корову да на свой огород. А ты…
— Что я? — гневно перебил дядя Коля, весь он сделался вдруг непривычно колючим, и женщинам даже показалось, что жесткие редкие седые волосы на большой круглой его голове встали дыбом, взъерошились, ощетинились. Повторил свой вопрос еще свирепее: — Что я?! Может, скажете, о себе дядя Коля душой мается, свою корысть блюдет, а?! А кто ваших мужей и сыновей, какие на войне теперь, кормить, обувать да одевать будет? Кто, я тебя спрашиваю, Катерина?! — вгорячах дядя Коля выпалил последние слова и сейчас же осекся, замолчал, конфузливо пряча глаза, ибо слова эти были сейчас более чем некстати. И Катерина не преминула воспользоваться его промашкой:
— Моих теперя ни обувать, ни одевать, ни кормить не надо: все полегли. А малых не дам в трату, горло перегрызу тому, кто сунется с налыгой к моей Рыжонке!
Старый матрос понял, что лобовая атака не удалась, что, хочешь не хочешь, придется перейти к тактике медленной осады, то есть к «индивидуальной» работе с каждой солдаткой в отдельности. Оставить без ответа горькие и в сущности-то справедливые слова Екатерины он тоже не мог, да это было бы и не в его правилах. Сказал — и никто не приметил в эту минуту ни в глазах его, ни в голосе всегдашней и знакомой всем усмешинки:
— До такой крайности, Катерина, дело не дойдет. Малых твоих ребят в обиду не дадим. Так что и зубы твои и мое горло останутся в сохранности. Хотя за горло не ручаюсь. Ору вот, надрываюсь, да разве вас перекричишь? А оно у меня старое, горло. Не выдержит. С коровами придется так решать: дело добровольное. У кого есть сознательность…
— А у меня, знать, ее нету, сознательности?! — вновь поднялся пронзительно-громкий голос Катерины. — Так, что ли, тебя понимать, Миколай Ермилыч? А? Можа, я по несознательности проводила на фронт мужа да двух старших сыновей? Можа, их дома припрятать надо было бы? Ну, что же ты молчишь?
Дядя Коля попытался вернуть своему лицу привычное усмешливое выражение, но получилась гримаса, и само лицо уже было бледным, и по нему уже бежали капельки пота. Однако заговорил он спокойно:
— Почему я молчу, спрашиваешь? Да потому, что ты орешь, леший тебя дери! Ежели все мы будем говорить разом, кто же слушать будет?
Женщины сдержанно засмеялись, а дядя Коля продолжал совершенно серьезно:
— Про твое горе, Катерина, все мы тут знаем, но не нас вини в том. И не в один твой дом пришла такая беда, а, посчитай, в каждый второй. Войне конца не видно, она уж у нашего с вами порога. До споров ли теперь нам, Катерина? Может, погодим покамест, после войны поволтузим и словами и руками друг дружку сколько душе угодно, а сейчас лучше не за волосья, а рука об руку держаться. Так я думаю. Не знаю, как вы, бабы, а я вот так.
Дядя Коля замолчал и отвернулся, пряча что-то на своем лице. Потемневшая от пота и истлевшая прямо на нем же, ни в какие времена не снимавшаяся тельняшка висела на худых, мослатых, когда-то высоких и широких, а ныне сузившихся, как бы усохших его плечах. На морщинистую шею кирпичного цвета по-ребячьи жалко и трогательно упало несколько влажных седых кисточек, вконец уничтожавших былую воинственную осанку морского волка. В повисшей надолго плотной, тягостной тишине вдруг раздался глубокий, матерински сочувственный вздох:
— Да что это мы, бабы, в самом деле? Напали на одного старика! Аль он вправду провинился в чем перед нами? Я б на его-то месте плюнула на всех нас — и домой, делайте что хотите, черт с вами! У него пенсия матросская да семьдесят годов. Мог бы сидеть с удочкой на Баланде, а то вот возится с нами, дурами. Потому как честный человек.
— Не слушай ты нас, дядя Коля! — разорвала наступившую было вновь тишину своим тонким, как всегда, озорным голоском Маша Соловьева. — Баб калачом не корми, дай только побазанить.
— Ты уж не гневайся на нас, Ермилыч! Пустое мелем. Она, Катерина, пошумит, покричит, а душой-то твою же сторону и возьмет. Муторно у нее на сердце, вот и не знает, на ком злость сорвать. Так что ты уж ее прости. А коровенок, коль надо, обучим. Оно и так сказать: за дровишками, за сеном ли на ком поедем, на себе? Много ли на салазках-то привезешь? Так что все едино придется буренок к ярму прилаживать.
Дядя Коля быстро повернул лицо к залу, и теперь он был прежний — лукавый, насмешливый, бесконечно добрый дядя Коля.
— Спасибо вам, товарищи женщины, за такие слова. Но все-таки нанесли вы моей душе урон…