Свой туалет я закончил не скоро. Я без нужды растягивал время, пытаясь решить, что же мне теперь делать. Я тешил себя надеждой, что миссис Клеменс спит, но прекрасно знал, что это самообольщение. Улизнуть в окно я не мог. Оно было узкое, годилось только для сорочек. Наконец я решил профланировать через спальню с видом человека, не знающего за собой никакой вины. Половину пути я проделал благополучно. В ту сторону, где находилась моя жена, я не смотрел, это было бы опасно. Очень трудно притворяться невинным, когда факты против тебя, и уверенность в успехе моего предприятия быстро улетучивалась. Я держал курс к левой двери, потому что она была дальше других от моей жены. С тех пор как был построен дом, дверь эту ни разу не отворяли, но сейчас она казалась мне вожделенным прибежищем. Кровать была вот эта самая, на которой я сейчас лежу и день за днем безмятежно диктую свои воспоминания. Да, эта вот старая черная венецианская кровать с замысловатой резьбой, самая удобная кровать на всем свете, достаточно просторная для целой семьи и с таким множеством резных ангелочков на ее витых столбиках и на обеих спинках, что спящим в ней должны быть обеспечены душевный покой и приятные сновидения. Посреди комнаты мне пришлось остановиться. Дальше идти у меня не хватило сил. Я чувствовал на себе укоризненные взгляды — как будто резные ангелочки и те разглядывали меня с неприязнью. Вам это знакомо — когда ясно чувствуешь, что кто-то за твоей спиной пристально на тебя смотрит? Тут просто невозможно не оглянуться. И я оглянулся. Кровать стояла так, как сейчас, — более высокой спинкой к ногам. Если б она стояла как полагается, высокая спинка скрыла бы меня. Но поверх более низкой меня было видно. Я был лишен какого бы то ни было прикрытия. Я оглянулся, потому что не мог иначе, и то, что я увидел, до сих пор не померкло в моей памяти.
Я увидел черную головку на белых подушках, увидел молодое, прелестное лицо и кроткие глаза… но этого выражения я в них еще никогда не видел. Они так и сверкали от гнева. Я почувствовал, что погибаю, что буквально уничтожаюсь под этим обвиняющим взглядом. Должно быть, я молча простоял под этим опустошительным огнем не меньше минуты, — мне она показалась вечностью. Потом губы моей жены разомкнулись, и я услышал… последнее из тех выражений, которое сам только что отпустил в ванной. Слова были те же, но интонация робкая, ученическая, неумелая, до смешного неверная, до нелепости несоответствующая могучей силе самого речения. В жизни я не слышал ничего более фальшивого, несуразного, несогласованного, дисгармонирующего, чем эти крепкие слова, положенные на такую слабенькую музыку. Я пытался удержаться от смеха, ибо я был преступник, взывающий о милосердии. Я пытался удержаться от хохота, и это мне удавалось, пока она не сказала очень серьезно:
— Вот. Теперь ты знаешь, как это звучит.
И тут уж я не выдержал! Я сказал:
— Ливи, дорогая, если это звучит так, то, бог свидетель, я больше не буду.
Тогда и она поневоле рассмеялась. Мы оба хохотали до упаду, до полного изнеможения.
Девочки — шестилетняя Клара и восьмилетняя Сюзи — завтракали вместе с нами, и за столом мать осторожно коснулась вопроса о крепких выражениях осторожно, потому что не хотела, чтобы дети что-нибудь заподозрили, но неодобрительно. Девочки в один голос воскликнули:
— Но, мамочка, папа так говорит!
Я очень удивился. Ведь я воображал, что тайна надежно скрыта у меня в груди и никто о ней не догадывается. Я спросил:
— Откуда вы знаете, проказницы этакие?
— А мы часто слушаем на лестнице, когда ты внизу что-нибудь объясняешь Джорджу.