Упражнения, которые он задавал нам, были непонятны.
Мы часто занимались в полной темноте, надев очки для сварки с закрашенными стеклами. Старик устраивал нам многочасовую сенсорную депривацию. Приказывал нам закапываться в кучи песка и лежать, скорчившись, под его массой, дыша через трубочку для капельницы. Заставлял испытывать половое влечение к дохлым кошкам.
Солнечные дни завершались одним и тем же упражнением на растождествление с собственным «я», оно называлось «тень на закате». Мы садились в студии напротив своих теней, очерченных закатным солнцем, и мысленно переносили свое «я» в темный силуэт на стене. Двигаясь, представляли, что не мы управляем движениями тени, но тень управляет телом. Когда солнце садилось, каждый переживал маленькую смерть вместе с тенью, растворявшейся в сумраке.
Казалось, исполняя эти упражнения, мы варимся в желудке какой-то полумеханической твари, методично перерабатывающей нас в продукт неведомого назначения.
Я чувствовал, что за упражнениями стоит какая-то система, но понять ее не мог. Не ясно было и то, какого рода управление собственным трупом имел в виду старик.
В некоторых упражнениях прослеживалась своя прогрессия. Скажем, во время упражнения «могила», как мы его называли между собой, старик клал ученикам камни на грудь, с каждым разом все более тяжелые. В упражнениях с трупами одно дохлое животное сменяло другое, и степень повреждений и разложения объекта становилась все сильнее.
Поначалу я думал, что старик где-то находит кошек, погибших под колесами автомобилей, но как-то раз Володя Николаев – тот парень, что открыл мне калитку в самый первый день, – по секрету рассказал, что Самосатский сам убивает и калечит кошек. А Володя помогает ему с ними управиться, поэтому знает.
Со временем я заметил, что без каких-либо усилий возбуждаюсь от вида развороченных внутренностей и обнаженных костей.
Копившуюся похоть я сливал в Надю – ту девушку с тяжелым взглядом. Отдавалась она молча, без страсти, словно выполняла очередное йогическое упражнение. Только иногда у нее начинались беспричинные припадки истеричных рыданий, переходившие в спазмы удушья; это прекращалось лишь после глотка воды. Надя всегда таскала с собой полулитровую пластиковую бутылочку на случай приступа, но никогда не спешила ее открывать. Ей словно нравилось задыхаться, задерживаясь на краю смерти.
Несколько раз она спрашивала меня:
– Как думаешь, Дим, после смерти нам станет лучше?
Я не знал, что ответить.
А она как будто забывала, что уже спрашивала об этом, и несколько дней спустя опять задавала тот же вопрос. В ее устах «лучше» звучало как-то по-особенному, с необыкновенной тоской и надеждой, окрашенной горьким отчаянием.
Мы, ученики, погружались в лабиринты странной внутриутробной герметики, которая раскрывалась перед нами в своей изощренной сложности, где одно непонятное громоздилось на другом непонятном.
Вскоре из девятнадцати учеников осталось восемь. Первой, кстати, покинула нас та бодрая тетушка с заскорузлыми пятками. Мы занимались босиком, поэтому ее пятки я успел не только хорошо рассмотреть, но и возненавидеть. Однажды она просто перестала появляться на занятиях, а потом Павлуша, это ходячее «СПИД-инфо», поведал мне, что тетушка, оказывается, насмерть забила мужа табуреткой, пока тот, пьяный, спал, после чего сама сдалась в полицию. Остальные отказники то ли разочаровались, то ли испугались, заметив патологические изменения в своей психике, и перестали появляться у Самосатского.
Курс обучения приближался к черте, за которой окончательный смысл йоги для мертвых должен был наконец проясниться для ее адептов.
На одном из занятий Самосатский объявил нам, что на следующей неделе, в пятницу вечером, расскажет все.
А когда в назначенную пятницу я вошел в студию, то увидел посреди нее раскладушку, на которой лежал Володя Николаев. Он был неподвижен, холоден (я прикоснулся пальцами к его горлу, чтобы нащупать пульс, и ощутил этот холод), кожа пожелтела, обострившийся нос походил на птичий клюв. Перед нами лежал труп. Наверное, раньше я бы согнулся в рвотном спазме или впал в ступор, но теперь принял смерть своего товарища спокойно – как должное.
Тихий Володя, единственный из учеников, который жил у Самосатского и был с ним близок, выделялся особенной отрешенностью. Она сквозила в его глазах, жестах, движениях, в редких словах и длинных паузах меж ними.
Мы, семеро, стояли над телом, и мурашки предвкушения бежали у меня по коже. Сейчас что-то начнется, предчувствовал я.
Вошел Самосатский, застыл над телом, долго смотрел на Володю, молчал, а мне казалось, что взгляд у него как язык и этим длинным плотоядным взглядом старик облизывает покойного. Наконец он заговорил: