— Я тоже, — неожиданно сказал отец Алексей. — Разуверился, а снова поверить не смог, как ни старался. Люди больше не нужны Богу, а Бог ещё кому-то нужен. Вот я и даю его. Работа, не хуже других, на жизнь хватает. Но я всё равно за вас помолюсь. Авось, пригодится.
— Белов, ну-ка, руки за спину, и на выход.
Щёлкнули, стянув куму руки, наручники. Тот подмигнул — не дрейфь, мол, парень — и вышел. Я, будто в прорубь ухнул, душа скукожилась и заледенела. Думал, я подготовился, случалось и мне выводить людей из этой камеры, знал, как это происходит. Ни черта я не знал! К тому, что это будет настолько буднично — руки за спину, и марш помирать! — наверное, не подготовишься. Возможно, меня ожидает самое важное событие в жизни, а этим вокруг, наплевать; у них свои проблемы. Останется лес, останется Посёлок, друзья и враги тоже останутся, а меня не будет. Не то, чтобы страшно, а, как-то… неправильно.
Если неправильно, значит, и не должно этого случиться! Мало ли, чего им захотелось, а без приговора вешать не положено! Ни при какой власти. А приговора-то и не было! Меня даже не судили, допросили для порядка, и всё! Сейчас захлопнется дверь, клацнет замок, а я буду, заглушая движением страх, метаться по камере. Пять шагов в одну сторону, разворот, и пять в другую. А потом всю жизнь, сколько её ни останется, я буду стараться этот страх забыть. Пусть так, я согласен!
Тяжко заскрипели половицы. Донёсся звук удаляющихся шагов. Точно, уходят! Облегчение, от которого, почему-то, стыдно, и хочется сходить в туалет.
— Руки за спину, Первов, и не вздумай дурить! — громко сказал Мухомор, а когда он сковывал мне запястья, прошептал: — Ты, Олежка, на меня не обижайся. Так-то ты нормальный, просто жизнь злая, — и, громче: — Выходи, чего мешкаешь? — И совсем громко: — Иди, иди, не задерживайся!
Я поковылял; ноги ватные, раздолбанные сапоги шаркают по полу, а низ живота скрутил болезненный спазм. У тех, кого выводил из камеры я, была надежда. Только сейчас до меня дошло, как это для них было важно — надеяться! Вдруг, отменят приговор, вынут из петли и отправят в лес? Эта надежда жила до конца и умирала в агонии вместе с телом. Как много я сейчас отдал бы за возможность надеяться!
Спрятаться бы, зарыться в землю, как делают личинки жуков, переждать. Смотреть на пасюковские рожи противно; я уставился в пол, на кляксы раздавленных мокриц и ошмётки грязи.
— Пошёл! — толкнули меня в спину. Чтобы не упасть, я сделал несколько быстрых шагов к лестнице. Ноги всё же заплелись, и я больно ударился коленями о ступени.
— Не дури. Шевели мослами, — прогундосили над ухом, и грубая рука, ухватив меня за воротник, рывком поставила на ноги, — не то хуже будет!
Куда уж хуже…
Побрел я к выходу. Лестница. Комната. Стол, на нём — объедки. Крыльцо. Ветер. Серое небо. Вокруг Степана — четверо с автоматами.
Оказался я рядом с кумом, опустил голову, дышать тяжело, влажный воздух с трудом пролезает сквозь стиснутые зубы. Попытался я унять дрожь и тошноту. Не очень-то получилось.
— Ну что, готовы? — спросил Слега. — Сами пойдёте, или тащить придётся?
— Дорогу знаем, — ответил Степан. — Я по ней мильон таких гадёнышей, как ты, провёл.
Мы кое-как, спешить-то некуда, поплелись по лужам, по грязи.
— Двигайся, падлы! — загундосили сзади. — Люди ждут!
Услышав окрик, я невольно прибавил шаг, а Степан, наоборот, остановился. Уткнувшись в его спину, затормозил и я.
— Что за сявка лает? — ехидно протянул Степан. Ему бы о скорой смерти побеспокоиться, а он барачников дразнит, и, кажется, получает от этого удовольствие. Мне бы так уметь! А кум продолжил: — Пасть захлопни, гнусь, и без разрешения не тявкай!
— Как ты меня назвал, сука? — взвился Гундосый. Короткий замах, и приклад автомата впечатался Белову в плечо. Степан под гогот полиционеров опрокинулся в грязную жижу. Поднялся он медленно и неулюже; руки-то скованы. С волос на лицо жидкими разводами стекала серая вода, с мокрой одежды капало.
— Молись, гадёныш, — прошипел Белов, надвигаясь на Гундосого. — Я запомню, расквитаемся!
И так это уверенно было сказано, что я поверил — с того света вернётся и припомнит! Барачник попятился, и я, несмотря на то, что в голове не осталось места ни для чего, кроме собственного страха, догадался — они тоже боятся, даже сейчас боятся. Кума скоро не будет, а ужас, который он нагонял на этих людей, останется. За двадцать лет их мозги пропитались этим ужасом. Понял я это, и сразу полегчало: пусть они трясутся, а мне-то теперь какой смысл?