На полном серьезе мне рассказывали байки о похождениях отца и Михаила Булгакова. А потом все эти россказни пошли гулять по толстым журналам, в конце концов перекочевав и в «желтые» листочки. Да, случались между ними и трудные разговоры о том, что «пропустят», а что «не пойдет». Булгаков был не то чтобы оптимистом, но верил в силу искусства. Если уж пьеса принята в театре, какой смысл что-то коверкать, исправлять, запрещать. Хотя всегда, как говорил папа, ждал он именно в последнюю минуту подвоха, запрета, приказа о переделке одной из сюжетных линий, смягчении реплик, на чей-то взгляд чересчур смелых.
Более близкий к советской действительности, точнее к ее социалистическому реализму, отец был в душе немножко соглашателем. Уговаривал на требования идти, не особенно показываться на глаза высшему начальству, считая переписку Булгакова с советским царем и богом если и престижной, то бесполезной.
Он и мне втолковывал, будто «Миша не понимал, что ради спасения спектакля, творческого замысла можно и нужно идти на уступки».
Тут, на мой взгляд, была еще одна сложнейшая закавырка. Отец тащил на себе все многочисленное семейство: братья и сестра – лишенцы, больная мама, старушка-служанка Василиса, так и оставшаяся в семье еще с дореволюционных времен. Да еще и жена: Надя вынуждена была уйти из Большого театра, и отец писал о ней в анкетах: безработная балерина.
Это я к тому, что каждая если не копейка, то рубль, дававшийся ему с боем, был на счету. А Булгаков, как искренне полагал папа, чудил. Отказывался ради собственного ego и высочайших убеждений от больших заработков. По мнению отца, принципы эти были никак не применимы в ту эпоху, которая на их нелегкое время выпала.
Здесь видятся мне непримиримые противоречия великого творца с позицией осведомленного, добросовестного, однако побитого жизнью и собственной неудачной для той поры биографией журналиста. А Булгаков был и остался гением советской и постсоветской драматургии, литературы именно потому, что поднимался выше сиюминутного, запретного, подцензурного. Он смотрел и видел гораздо дальше. Широчайший его горизонт был никак не сопоставим с неким журналистским, профессией заданным, даканьем. Если правильно понимаю, то это искреннее двустороннее непонимание и послужило причиной не разрыва, не ссоры, а некоего охлаждения отношений.
Разговоры о высоком сводились теперь к минимуму, хотя они по-прежнему могли вместе провести время в обществе милых дам. Тут некоторые авторы, опубликовавшие свои опусы, перебарщивают в подробностях. Откуда они их только берут?
Самая неправдоподобная – история о совместном отдыхе в санатории или Доме творчества. При тогдашних строгостях отец выручал друга, выбрасывая ночью со второго этажа связанные простыни и подтягивая к окну сначала писателя, а за ним и его гостью. Чушь. Хотя бы потому, что папа был настолько неумел в быту, что элементарно не мог при всем желании и уважении к Михаилу Афанасьевичу связать простыни узлом. Какой узел! Держал ли он в руках молоток или хотя бы гвоздь?
Трудно было найти человека, столь оторванного от наших реалий. Уже студентом я как-то осведомился, слышал ли он, сколько стоит батон белого хлеба. Любой знал – 13 копеек. Отец задумался: «Копеек тридцать? Сорок? Точно знаю: брикет мороженого – сорок восемь копеек». Сомневаюсь, чтобы когда-нибудь он заходил в продуктовый магазин, даже в «Елисеевский», что в двух шагах от редакции. Он покупал только любимый пломбир, и все мороженщицы у перехода на Пушкинской величали его по имени-отчеству.
Сознательно ли он поставил себя в такую изоляцию от напиравшей действительности? Или спасался в искусстве от всего казавшегося лживым, ненужным, тягостным? Если да, то спасение было действительно найдено. Определенный эгоизм, некое чудачество, существование в скорлупе? Коктейль своеобразный. Но живительный.
Еще немного о Булгакове.
В детстве отец привел меня к Елене Сергеевне – жене давно ушедшего мастера. Она в ту пору болела, хотя прожила еще долго, очень жаловалась папе, что не издают книг мужа, а вот пьесы – ставят.
У меня, совсем маленького, вдруг разболелась голова. Елена Сергеевна сразу определила – мигрень. Помассировала виски и на прощанье нацепила теплую шапочку: «Это – его. Тоже все время мучился». Отец шутил, что вроде не по Коле шапка. Тогда я не мог понять, чей головной убор потерял на следующий же день. Но, значит, была степень доверия к отцу и после давнего ухода Михаила Афанасьевича.
Про Булгакова в доме много рассказывалось. Как воевал, не совсем понятно, в какой армии и какого был благородного происхождения. Как недовольство его пьесами высказывал сам Сталин, тем не менее их постоянно посещавший. Насколько был Миша талантлив, и как не дали ему многого успеть. Как складывалось и совсем не складывалось с театром. И каким был красавцем, на что всегда слышалось женское укоризненное «да уж, вся Москва была о ваших с ним приключениях наслышана».