Вчерашние «блудные дети» капиталистической цивилизации стали ее официальными выразителями. «Левое» искусство утратило свой антибуржуазный пафос и постепенно стало превращаться в «беспроблемный академизм», как его назвал Д. А. Конвейлер. Тем самым решительно изменилось содержание «дадаистской традиции», дадаисты гордились тем, что они были «непризнанными», а пришедшие им на смену «ультрамодернисты» начали бороться за признание и вымаливать его.
В своем интервью еженедельнику «Экспресс» Тристан Цара сказал очень правильные и умные слова, над которыми следовало бы задуматься поборникам нынешних, столь быстро ветшающих модных течений в литературе и искусстве Запада: «Надо уметь покончить с движением, когда оно достигло своего естественного конца… Нельзя искусственно сохранять жизнь умершего движения».
Так родился, жил и умер дадаизм, который нынешние поборники «ультрасовременного» искусства упорно пытаются воскресить. Но вдумайтесь: что, кроме воспоминаний о яростных спорах и протестах, оставили дадаисты человечеству? Какие произведения Швиттерса и его друзей могут доставить сегодня эстетическое удовлетворение человеку? Что говорят уму и сердцу выставленные в залах нью — йоркских музеев его пожелтевшие от времени комбинации из тряпочек, трамвайных билетов, обрывков афиш и объявлений? Примыкавшие к дадаистам страстные борцы против войны сатирик Георг Гросс и мастер фотомонтажа Джон Хартфилд сумели найти свой путь в борьбе против фашизма — язык острой политической карикатуры и умелого монтажа был и остается понятным миллионам людей. А изделия Швиттерса как были, так и остались свидетельством нарочитой «абсолютной бессмысленности».
Тем более непонятны попытки вновь пустить в обращение этот «нигилизм от искусства», как именовал течение «дада» один из его основоположников, Дюшан, на сей раз с фальшивой этикеткой… возврата к реализму. Между тем «неодадаизм» в последнее время распространяется все шире. В распоряжение его поборников предоставляются лучшие выставочные залы, их поделки продаются за большие деньги, а тех, кто осмеливается сказать, что король‑то в сущности гол, предают анафеме как тупиц и ретроградов. Почему же это «ультрасовременное» искусство в такой чести? Да по той же причине, по какой прославляются и рекламируются такая же «ультрасовременная» литература и «театр абсурда»: это искусство, у которого вырван язык, искусство, не способное звать людей к борьбе за переустройство жизни, будить в их сердцах человеческие чувства, воодушевлять их. В лучшем случае реальность в произведениях «ультрасовременного» искусства зашифрована в виде каких‑то символов, доступных немногим, а в худшем — преподнесена в столь отвратительном виде, что образы ее способны вызвать у зрителя лишь глубокое отвращение и упадок духа, а пе стремление активно вмешаться в происходящее и сделать мир лучше, чем он есть.
То, с чем доводится все чаще встречаться в выставочных залах Европы, Америки, живо напоминает картину, столь ярко и страстно нарисованную великим ценителем духовных ценностей и непримиримым врагом фальши в искусстве В. В. Стасовым еще в конце прошлого века, когда он посетил Первую Международную выставку декадентов в музее Штиглица.
«Мне кажется, — писал в 1899 году в своей статье «Подворье прокаженных» В. В. Стасов, — каждый, кто помнит роман Виктора Гюго («Собор Парижской богоматери». — Ю. Ж.) и попадет вдруг на выставку декадентов в музее Штиглица, тот подумает про себя, что оп тоже тот юноша, Пьер Гренгуар, который попал в «Соиг des miracles». Пьер Гренгуар увидел сначала на улице «папу шутов» с его безобразной процессией — и его удивление было уже громадно; но каково же оно стало, когда он вступил в «Подворье прокаженных»!
«По мере того, как он углублялся в переулок, вокруг него, точно из земли, вырастали слепые, безногие, хромые, безрукие, кривоглазые и прокаженные, с отвратительными язвами. Все это выползало на улицу, кто из домов, кто из отдушин подвалов, все это ревело, мычало, вопило и, ковыляя, устремлялось вперед, толкаясь и валяясь в грязи, точно улитки после дождя…»
Кто нынче очутится вдруг в зале Штиглицевского музея, почувствует то же самое, что во время оно старинный француз. Вокруг него стоит какой‑то дикий вопль и стон, рев и мычание, надо шагать через копошащихся повсюду крабов, уродов, калек, всяческую гнилятину и нечисть. Она всюду цепляется за его ноги, руки, за его фалды и глаза, мучит и терзает мозг, оглушает и мутит дух»[90]
.