"21 января 1829 г. Любезный батюшка Семен Андреевич. Я так буду называть Вас. Сердце мое, исполненное к Вам безмолвною благодарностью, заставляет меня-произнести это священное имя [благодарность-за денежную помощь матери П.] ... И 28 год уже канул в бездонную вечность... Ах, время, время, ты мчишься быстрым полетом, тебя ничто не удержит! Так ли летит время в любезной Москве? Я думаю, высокая ограда ее удерживает порывы этой крылатой богини... Живя в Дерпте, право, забудешь то, что беспрестанно напоминается: о Москве; всегдашняя единообразность не дает отличать так называемые будни от праздников. Право, наш Эмбах есть вторая Лета: посмотришь на небо-все то же; как в будни, так и в праздник, большею частию пасмурно; посмотришь на землю, все то же: либо снег, либо гололедица; посмотришь на стены - тоже стоят по-прежнему спокойно; поневоле подумаешь, да кто же сказал, что нынче праздник! - зевнешь, примешься по-старому за дело и разгуляешься. Кто бы из московских, поверил, что в рождество на ночь я спокойно сидел и писал, позабыв совсем, что оно завтра будет. Вот приеду в Москву и снова начну разбирать праздники. Если бы на яблоню да не ветер, если бы на нас да не немцы!!! Теперь я узнал из опыта, что русские уже начинают восставать против иностранцев, чувствую сам это. Да сотрем их с лица земли русския! Что же скажу вам о себе? Дни мои, как я сказал уже вам, идут однообразно..."
Поздравляя в этом письме С. А. Лукутина и его дочь Анну с "днем ангела", П. для последней посылает акростих в 21 строку (по числу букв ее имени, отчества и фамилии). Заключительные две строки таковы:
"Невинность, простота, незлобие сердечно, Ах, кто вас сохранит, тот счастлив будет вечно" (Архив В. И. Семевского).
В воспоминании сохранилось у меня, несмотря на протекшие уже с тех пор 50 с лишком лет, с каким рвением и юношеским пылом принялся я за мою науку; не находя много занятий в маленькой клинике, я почти всецело отдался изучению хирургической анатомии и производству операций над трупами и живыми животными. Я был в то время безжалостен к страданиям.
Однажды, я помню, это равнодушие мое к мукам животных при вивисекциях поразило меня самого так, что я, с ножом в руках, обратившись к ассистировавшему мне товарищу, невольно вскрикнул:
-Ведь, так, пожалуй, легко зарезать и человека.
Да, о вивисекциях можно многое сказать и за, и против. Несомненно, они важное подспорье науке и оказали и окажут ей несомненные и неоцененные услуги. Права человека делать вивисекции также нельзя оспаривать после того, как человек убивает и мучает животных для кулинарных и других целей. Кодекса для этого права нет и не писано. Но наука не восполняет всецело жизни человека; проходит юношеский пыл и мужеская зрелость, наступает другая пора жизни, и с нею - потребность сосредоточиваться все более и более и углубляться в самого себя; тогда воспоминание о причиненном насилии, муках, страданиях - другому живому существу начинает щемить невольно сердце Так было, кажется, и с великим Галлером; так, признаюсь, случалось и со мной, и в последние годы я ни за что бы не решился на те жестокие опыты над животными, которые я некогда производил так усердно и так равнодушно. Это своего рода memento mori.
Приехав в Дерпт без всякой подготовки к экспериментальным научным занятиям, я бросился, очертя голову, экспериментировать и, конечно, был жестоким без нужды и без пользы; и воспоминание мое теперь отравляет еще более то, что, причинив тяжкие муки многим животным существам, я часто не достигал ничего другого, кроме отрицательного результата, т. е. не нашел того, что искал.
Современным экспериментаторам, может быть, не придется испытывать на старости тяжелых воспоминаний от вивисекций. Теперь значительная половина вивисекций производится над лягушками, а эти хладнокровные рептилии не внушают того чувства, которое привязывает человека к теплокровному животному. Потом, современные опыты над живыми производятся почти все с помощью хлороформа. Но и одно насильственное лишение живого, беззащитного существа жизни, с какой бы то ни было эгоистической (хотя бы и высокой) целью, не может оставить в нас приятных и успокоительных воспоминаний; немудрено, что то, над чем я некогда смеялся - вегетаризм, теперь кажется мне вовсе не так смешным.
К концу семестра 1827г. явились и последние члены нашего профессорского института - харьковцы, в числе четырех. Один из них, Ф. И. Иноземцев, был, как и я, по хирургии, с тем только различием от меня, что, во-первых, это был уже человек лет под 30, не менее 27-ми,
28-ми, а во-вторых, он был несравненно опытнее меня и более, чем я, приготовлен. В Харьковском университете в то время учил весьма дельный профессор хирургии - Н. И. Еллинский. Иноземцев не только ассистировал ему при разных операциях, но и сам уже делал одну операцию (ампутацию голени). Это разом ставило его головою выше меня и в моих глазах, и в глазах других товарищей.