Это ей кажется. Даже я вижу его ясно, слышу голос. Он говорил «Лидичка», «Чаю, чаю я желаю, / Чаю, чаю я хочу, / А когда дадите чаю – / Я обратно ускачу». Я хорошо помню его в тот день, когда он пошел защищать Тусю и Шуру, а мерзавцы выгнали его и назвали шпионом, и он оттуда пришел ко мне, сел на диван и заплакал…9
А когда Туся вернулась, каким счастливым голосом он мне сказал по телефону:– Сейчас, Лидичка, вы будете говорить знаете с кем? – смех: – с Тусей!
Нам бы, после всех наших потерь, хоть какой-нибудь мистицизм, хоть какую-нибудь веру в бессмертие! Нет, у меня нет. Я верю только в то, что если человек в этой жизни вопреки всему успел выразить себя, то он будет жить в делах своих и в памяти людей, которых он любил. (Вот почему такой грех – убийство ребенка: он еще не успел воплотиться.) Но Туся идет дальше. Она говорит, что всю жизнь человек добывает себе душу, и если душа успела родиться вполне – как душа Пушкина или Толстого, – то она будет жить и после смерти – нет, не только в памяти людей, а и сама жить и чувствовать, что живет.
А впрочем, мы, пережившие столько гибелей, уже знаем, как люди хрупки. Сколько еще раз в жизни я увижу Тусю, Туся меня? Бог весть!
Я проспала с утра свою молочницу и помчалась к Елисееву за молоком. И вдруг меня осенило: повести Тусю на «Бемби». В кассе – никого. Зато другая беда: у Туси 45 минут занят телефон. Проклятие! Я звонила из автомата, звонила из дому, взбежав одним духом на шестой этаж (лифт не работает). Наконец, дозвонилась, условились.
Еле поспели.
Маленькая девочка позади нас уверена, что Бемби – это папа зайцев. Взрослые наперебой объясняют ей ее ошибку. Она слушает, потом:
– А он любит своих деток?
– А детки его ждут?
Туся согласилась со мной, что «Бемби» – живое опровержение всех предрассудков о необходимости в кино острого сюжета, быстроты и пр. Сидят сотни людей и затаив дыхание смотрят, как падают листья, как листья отражаются в воде… Ведь самое сильное в «Бемби» – это, а не остроты и карикатуры, и все это понимают. Зал был полон, и по репликам было слышно, что люди пришли во второй и в третий раз. На бессюжетную картину.
Я отправилась Тусю провожать. Прочитала ей то, блоковское, которое повторяю все последние дни:
Боже, как это могуче – тут и раскачиванье, и песня, и боль, и память, и рыдание.
Я сказала: «Ну вот, Тусенька, может ли существовать перевод? Можно ли перевести рыдание и боль? Ведь переводят – размер и слова. А как же быть с этим?
Или как быть с вашим любимым, магическим:
Как быть с этими таинственными
– Перевода стихов не может быть, конечно, – сказала Туся. – Нужно взять луковицу того же сорта и вырастить, вывести из нее новый, такой же прекрасный тюльпан. Вывести – а не перевести.
– Что же вам с Тусей вдвоем отдуваться за четверых!
Да ведь она знает, что Шура и Зоя приехать не могут! Знает, что меня и Туси в списке нет по ошибке! Не станем же мы этим пользоваться и сидеть в кустах!
Она и мать. Она едет всего на десять дней, а они не могли, прощаясь, оторваться друг от друга и обе плакали. Я проводила Евгению Самойловну до самого дома – нет, дальше, до дверей квартиры, стараясь видеть ее Тусиными глазами, глазами Тусиной любви.
А Туся завтра будет в Ленинграде, ее встретит Шура, и они вместе пойдут по Невскому мимо нашей жизни, то есть всех смертей.
– Почему же? Случилось что-нибудь?
– Туся мне по телефону сказала: «в красном шкапу почти все цело». Значит, в других шкапах – не все…