В 1932 году он приезжает из голодного края и встречает знакомого, который ведет его в «Метрополь», устраивает там в номере. Жизнь в «Метрополе». Женщины. А главное — еда. Он видит, как они едят, и удивляется, что они к этому привыкли; они не доедают, и остатки забирает официант. А Феде хочется все съесть, чтобы не пропадало. Потом он идет домой к товарищу (работнику кино) и видит то же самое изобилие. Он оправдывает это. Товарищ (оператор) снимает картину о колхозной жизни. И Федя оправдывает это: всего мало, и нужно кормить преимущественно людей самых нужных.
Он все оправдывает и только в 41 году, отступая к Москве, понимает, что это оправдание всего привело к отступлению; нельзя все оправдывать, надо бороться со злом.
Отсутствие идеализма. Причем идеализм путают то и дело с философским идеализмом.
Чем хуже жилось всей стране — тем лучше жилось Льву Ивановичу Вошанину, его бухгалтеру Натану Семеновичу Минскому, его заместителю Карапету Оганесовичу Асратьяну, его зав. складом Мамая Гогоберидзе и его продавщицам Соне, Тане и кассирше Анне Ивановне. Чем меньше обуви приходило для продажи в магазин — тем больше зарабатывали Вошанин, Минский, Асратьян, Гогоберидзе, Соня, Таня, Клава и Анна Ивановна.
Егор Кузьмич: Владимир Ильич Ульянов-Ленин — человек святой, его и церковь к лику причтет — подождите, сами увидите. Были и язычники святые, в рай попали — даром, что язычники. Он был дворянского сословия, присяжный поверенный, ученый, профессор — ему и при старом режиме жилось бы совсем даже хорошо. Я был у Владимира Никифоровича Плевако, знаю, как присяжные поверенные жили… Но он, Ленин, не схотел жить так, думал не о себе, а про весь народ, и сидел по тюрьмам, жил в бедности, как праведник… А енти, теперешние, — что? Лаптем щи хлебали… Каб не революция, что, к примеру, сапожнику, да еще осетину (?) делать? Сапоги тачать! Вот оно что… Они для своего интересу старались, а он для всех… Да-с, Федор Никифорович, как дела-то обстоят.
— А вы не боитесь, что я сообщу про ваш разговор в ГПУ? — спросил Федя, побелев от ярости.
— А не боюсь, я человек старый… Чего ж, сообщи, сообщи, — ответил Егор Кузьмич. — Может, себя обелишь, снимут с тебя клеймо… Давай, давай, иди… — Голос его не дрогнул, он сохранил полное спокойствие, только тоже «заокал» по-ярославски чуть сильнее.
Я, разумеется, отдаю себе отчет в том, как сложна задача, поставленная мной перед собою — написать роман о жизни наших людей на протяжении 25–30 лет. При мысли о событиях этого периода, о глубоких процессах перестройки жизни, поневоле приходишь в отчаяние, думая о трудностях их отражения в художественной литературе. И все-таки я взялся за это и надеюсь довести работу до конца. Я вдохновляюсь при этом самоотверженным трудом нашего народа, который не боится больших дел. Писатели должны брать с него пример.
Это было очень давно, но об этом необходимо написать. Ничто в истории не пропадет зря. Все то, что по условиям времени и обстоятельств так или иначе замалчивается или скрывается, позднее выходит наружу, и тогда создается возможность понять и осмыслить. Предпримем и мы эту попытку, и какие бы препятствия любого порядка не стояли на нашем пути, мы хотим довести дело до конца во имя человечества, революции и истины.
7.12.60 г., Архангельское.
Федя с его сантиментальностью умел говорить о вещах проникновенно и искренне. С течением времени это стало привычкой, и он умел уже говорить проникновенно и искренне о самых безразличных для себя делах и вещах; это нравилось окружающим и было для него тем же самым, что защитная окраска для некоторых слабых животных. К счастью для него, его свойство самоанализа несколько ослабило разъедающее влияние такого рода притворства: он сам знал, когда притворяется, и говорил себе: «врешь» так же, как в сказках играющий с дьяволом в карты крестит карту под столом.
Архангельское, 10.12.60 г.
Боли в животе не дают работать и не дают отдыхать. Послезавтра между тем кончается путевка и я уезжаю домой. За этот почти месяц многое записал, набросал рассказ "Тетка Марфа". Это — грунтовка холста и первые пятна, распределение темного и светлого. Кое-где более основательно написан то кусочек фона, то кусочек руки. Но все-таки это уже много. Дома перепишу, если поджелудочная железа не выбьет меня совсем из колеи. Буду голодать. (Сердце перестало болеть.)
(К "МОСКОВСКОЙ ПОВЕСТИ")
"Чем мне закончить мой отрывок?" Читатель хочет знать, что было дальше с другими героями повести. Что ж, расскажу вкратце.
Мариус стал писать все лучше и лучше, но после войны его совсем уже не печатали, даже когда стихи были о весне, елке, ночных огнях. Это приводило в ужас истинных ценителей искусства, ибо им казалось, что советская власть и искусство — две вещи несовместные. На самом же деле это были крайности диктатуры полусумасшедшего человека. Ведь в 30-х годах Мариуса охотно печатали, однако от этого ни индустриализация, ни коллективизация не приостановились.