Нужно ли говорить, что ученая профессия не могла нам помешать выпить одну-другую замороженную бутылку шведского пунша. Признаться, это была крепкая жидкость, от которой забурлила кровь и у Олафа Хэрста. Мы кончили нашу беседу далеко за полночь. Когда я прощался, Хэрст фамильярно взял меня под руку:
— Постойте! Вы сегодня осматривали мою достопримечательность… Рандольф рассказал мне. Но вы видели еще не все, молодой человек!
И он увлек меня с такой живостью в глубь коридора библиотеки, в читальном зале которой происходил банкет, что я ему позавидовал.
Мы долго шли мимо тяжелых желтых книжных шкафов, стекла которых поблескивали под светом ламп. Сделав несколько поворотов и пройдя ряд зал, мы остановились перед дверью. Я полагал, что мы пойдем дальше, но Хэрст указал мне рукой на кресло и, ничего не говоря, взял ручную лестницу и приставил ее к дверному косяку. Затем он влез на нее, вынул из кармана ключ и открыл узкий, вделанный в стену шкафчик. Из него он с трудом стал извлекать огромный фолиант, переплетенный в кожу; на железных застежках висели замки. Мне пришлось помочь ему спустить вниз тяжелый предмет. Опустив его на стол, он неторопливо надел очки и, самодовольно потирая руки, воскликнул:
— Я покажу вам сейчас кладбище морских змей!
Я не понял его. Но если бы понимать все, что делается на свете, то утратилась бы, может быть, главная прелесть жизни — таинственность и неожиданность. Не знаю, первого или второго было у меня больше за этот день. Морской змей! Собственно говоря, я всегда довольно-таки безучастно относился к открытиям зоологии, палеонтологии и тому подобных наук. Причина этого коренилась, вероятно, в пагубной привычке моей молодости — увлечении поэзией.
Из всех живых существ, не имеющих человеческого облика, меня интересовала разве только одна бенаресская саламандра. Что за удивительное существо, которое не тонет в воде и не горит в огне, как утверждали поэты всех времен и народов. Как я хотел бы стать саламандрой! Моя поэма о саламандре… Впрочем, о своих неудачных поэтических опытах в наше время расцвета истинной поэзии я не люблю вспоминать. Но именно с тех пор, как я узнал из зоологии, что «огненная саламандра» — лживая фантастика поэтов и ничего больше, — я стал питать недоверие и к страховому от огня обществу «Саламандра», где было застраховано мое имущество, и к поэтам, и с холодным безразличием отношусь к зоологии, меня с ними разлучившей.
Разве не Гёте предвосхитил идеи Дарвина? Конечно, обман обману рознь. Когда, например, англичане на своей бенаресской фабрике печатают в пять красок обои с изображением туземных идолов, и бедный индус, покупая нужный ему кусок, обзаводится за безделицу целой коллекцией почитаемых богов, — то это обман дурного сорта. Но моя бенаресская саламандра! В этом положительно ничего не было предосудительного, если бы не зоология.
Одним словом, я приготовился выслушать Хэрста с чрезвычайно сдержанным чувством. Но то, что он мне показал, быстро рассеяло мое недоверие. С одной стороны, все, что я увидел, являлось чудесным поэтическим вымыслом, облеченным в форму точного сухого научного документа, с другой…
Но судите сами.
Когда Хэрст раскрыл фолиант, на первом листе его я не увидел ничего, кроме нарисованного телеграфного столба, даты, очень давней, и подписи: «Капитан Мориссон с корабля, „Вега“». Вверху листа была обозначена географическая широта и долгота, что повторялось и на всех последующих листах, заключавших в себе разного рода изображения подобного же телеграфного столба, к которому изредка рисовальщик приделывал верхушку в виде крохотного языка, иной раз ставя зачем-то столб в воду. Но вскоре все стало разъясняться. На седьмом, — как сейчас помню, — листе ясно различалось очертание не столба, а животного, какого-то исполинского змеевидного существа, которое на морском просторе поднимало на высоту мачты рыболовного судна шею, увенчанную крохотной стреловидной головой, как бы для того, чтобы запастись воздухом. В голове замечалось что-то общее с осетром. Пунктиром была обозначена длина шеи и радиус ее размаха. Небольшой рисунок внизу листа изображал момент, когда чудовище погружало в воду свое гигантское туловище.
— Не меняя положения, морской змей может исследовать вокруг себя воду на тринадцать метров глубины, — сказал Хэрст.