В качестве примера из русской культуры здесь можно вспомнить стихи из «Скупого рыцаря» А. С. Пушкина (1830) — слова Альбера, готового взять ссуду у еврея-ростовщика, к своему слуге:
С учетом ходового (и словарно зафиксированного) для времени Шиллера фразеологизма, инвективно отождествляющего евреев с кляксами, такое предположение представляется мне более оправданным в контексте мооровского монолога, мотивированного досадой на ростовщиков и вырождением нации (вспомним, что еще одна инвектива, которой Моор здесь же одаряет свой век, — определение его как «schlappes Kastraten-Jahrhundert» — «вялый век кастратов»), чем гипотеза о том, что он всего лишь пеняет на литературу и письменность[300]
.В ином, но также инвективном контексте сравнение еврея и кляксы находим в немецком тексте авторского переложения пьесы Адама Эленшлегера «Аладдин, или Волшебная лампа» (Aladdin oder die Wunderlampe, 1808). Эленшлегер, знавший немецкий язык не хуже родного, в предисловии к немецкоязычному изданию своей драмы (написанной и изданной по-датски тремя годами раньше, в 1805 году) специально оговаривал принципы ее вольного переложения, а точнее, ее «пересочинения» стремлением не к подстрочному буквализму, но к поэтико-стилистической адекватности в выражении своего замысла на другом языке[301]
. По этой причине немецкий текст «Аладдина», посвященный Эленшлегером Гете (с которым Эленшлегер познакомился в 1805 году и которого впоследствии неизменно называл своим учителем), сильно отличается от оригинала. При этом, в ряду «многих дополнений и исправлений» («mit vielen Zus"atzen und Erg"anzungen»), которые Эленшлегер счел уместным внести в немецкий текст, одно касается передачи, условно говоря, «антиеврейских» пассажей. Традиционно предосудительная репутация евреев и в датском, и в немецком тексте остается общей (так, например, в устах благородного и доброго Аладдина: «Jeg kiender nok Joderne» — «Уж знаю я достаточно евреев»), но в немецкоязычном тексте она разнообразится отсутствующим в датском тексте инвективным (и контекстуально-объяснимым) обращением к герою-еврею:т. е.: «Вы можете мне не больше помочь, чем клякса на писчей бумаге». Смысл этого сравнения в данном случае таков: еврей в деле — такая же помеха, как клякса на письме.
Есть, наконец, еще один текст, который позволяет допустить, что в словосочетании «tintenklecksende» современники Шиллера могли видеть намек на евреев — это хронологически, но также и содержательно близко примыкающий к драме Шиллера памфлет Клеменса Брентано «Филистер до, во время и после истории» (Der Philister vor, in und nach der Geschichte, 1811). В отличие от драмы Шиллера текст Брентано представляет собою недвусмысленный манифест антисемитизма, а сам Брентано во время его написания состоял в созданном при его участии в 1810 году «Немецком застольном обществе» (Deutschen Tischgesellschaft), активно проповедовавшем антиеврейские и антисемитские воззрения[303]
. Как и у Шиллера, протест Брентано направлен на тех, в ком он видит угрозу вырождения нации. Главный объект обвинения в данном случае — филистеры, под именем которых в это время понимаются обыватели и горожане, стоящие за пределами корпоративного студенческого круга, исповедующие мещанские ценности и преданные низменным страстям[304]. Филистер, по Брентано, не понимает и не принимает «все то, что для нас на земле имеет смысл» (Alles, was auf Erden in unsre Sinne f"allt). И в общем он — как пишет далее Брентано — «всего лишь чернильная клякса, потому что и она должна быть поставлена, как возможен он сам» (ег ist aber freilich nur ein Tintenklecks darin, weil auch gesetzt werden musste, da er m"oglich war), а далее в качестве своеобразной «теологизации» и вместе с тем буквализации такого определения ссылается на Лютера: именно Лютер спародировал в Вартбурге создание филистера, когда запустил черту в голову чернильницу[305]. Так что знаменитое чернильное пятно на стене в комнате Лютера — это, собственно, и есть прообраз филистера.