Не станем повторять известные подробности о выходе отсюда наших войск, о вступлении сюда Наполеона, о жутком впечатлении на него, что столица покинута населением и предана народом всесожжению. Эта высоконравственная и глубокопатриотическая жертва показалась носителям кичливой западной культуры скифским варварством. Но они сами, в течение недолгого своего пребывания в Москве, от 2 сентября по 11 октября, проявили неслыханную по дикости мстительную злобу и невероятное варварство.
Покинуть столицу тремстам тысяч населения, оставив врагам и дома свои, и громадную недвижимость, среди которой находились богатства, денежные и драгоценные картинные галереи и колоссальные библиотеки, явилось подвигом, до которого не дотянулась ни одна из столиц Запада: все они раболепно подносили Наполеону ключи от своих крепостей. Но сила этого подвига возвышается еще тем, что сами москвичи сожгли свою создавшуюся веками столицу, чтобы она не доставалась наглому врагу. И это дело было всенародным, почин которому положил граф Ростопчин, вывезший из Москвы все пожарные обозы и приказавший полицейским поджечь винные склады, а на Москве-реке барки с хлебом, ставшие плавучими платформами огня и пожаров…
Уходившие от Москвы войска и народ, оглядываясь на зарево исполинского пожара, набожно крестились и трогательно говорили: «Горит родная мать наша, как свеча перед Богом».
Один из последующих поэтов прекрасно выразил идею этой народной жертвы всесожжения.
Обращаясь к погибшим защитникам отечества, он говорит:
Более напряженное и непримиримое, по отношению к чужеземным завоевателям, чувство звучит в словах другого поэта:
Если огонь московского пожара поднял в русском народе несокрушимую энергию для борьбы с полчищами Наполеона не на живот, а на смерть, то он же впервые сокрушил веру в свою звезду этого гордого победителя в 50 битвах.
Граф Сегюр был свидетелем того глубокого потрясения, какое испытал Наполеон на другой день после своего первого ночлега в Кремле, во дворце русских царей. Проснувшись раньше обыкновенного, он стал было спокойно рассуждать со своим лейб-медиком о причинах московского пожара. Но вдруг в окне увидал страшное зарево, вскочил с постели, толкнул мамелюка, надевавшего ему сапоги, так что тот упал навзничь, и впился глазами в бушевавшее по всему Замоскворечью море огня. «Первым его движением, — говорит граф Сегюр, — был гнев: он хотел властвовать даже над стихиями. Но скоро он должен был преклониться перед необходимостью. Удивленный тем, что, поразив в сердце Русскую империю, он встретил не изъявления покорности и страха, а совершенно иное, почувствовал он, что его победили и превзошли в решимости. Это завоевание, для которого он принес все в жертву, исчезало в его глазах в облаках страшного дыма и моря пламени. Им овладело страшное беспокойство; казалось, его самого пожирал огонь, который окружал его в Москве. Ежеминутно он вставал, ходил порывисто по дворцу, принимался за работу и бросал ее, чтобы посмотреть в окно на море огня. Из груди его вырывались короткие восклицания: „Какое ужасное зрелище: это они сами поджигают город; сколько прекрасных зданий, какая необычайная решимость! Что за люди! Это скифы…“»
И на острове св. Елены, доживая свою бурную жизнь, Наполеон каждый раз при слове «Москва» испытывал глубочайшее волнение, вздрагивал всем телом и однажды написал в своих записках:
«Никогда все поэты, изображая сказочный пожар Трои, не могли в своем изображении представить что-либо похожее на действительный пожар Москвы. Ужасающий ветер раздувался самым пожаром и производил огненные вихри. Перед нами был буквально океан огня. Повсюду поднимались горы пламени, с невероятной быстротой вздымались к раскаленному небу и так же быстро падали в огненное море. Это величайшее и поразительнейшее и в то же время ужаснейшее зрелище, какое мне когда-либо приходилось видеть…»