И было еще одно, что снимало трагедию смерти,— иное отношение к себе и другим. Нам, единственным или почти единственным детям, трудно представить, как относились друг к другу члены большой семьи, почти невозможно увидеть мир глазами члена гигантского клана, где счет родных велся на тысячи. Границы личности оказывались как бы размытыми, человек еще не мыслил себя в отрыве от других, он был частью клана, составляя вместе с родными как бы единое тело. Потому-то, покидая солнечный земной мир, он не покидал его целиком. Восседая на резном лакированном кресле в поминальной табличке, заменяющей бренную плоть, земная душа умершего принимала жертвы в родовом храме. Ей докладывали обо всем, что случилось значительного в семье, у нее почтительно испрашивали совета, сюда сходились все потомки пировать вместе с предками многих поколений. Европейские путешественники поражались, случайно узнав, что в семье их хозяев - крестьян есть родословная книга с именами всех предков, порой за тысячу лет — их знали и помнили. А духи предков хранили живых, и связи с миром духов не рвались никогда — пока оставался на земле хоть один мужчина из рода. То, ради чего египтяне строили пирамиды и потайные гробницы, вручая судьбу своих душ мертвому камню, в Китае хранилось потомками. Свергая лишенную благоволения неба династию, гуманные государи древности сохраняли ее храмы предков и даже жаловали им в кормленье удел, а жестокие владыки, напротив, сжигали храмы — и не было для потомков горшего несчастья! Но чтобы быть спокойным за посмертную судьбу своей души, нужны были наследники, сыновья, потому-то, как гласила «Книга сыновней почтительности», из всех видов непочитания родителей «наихудший — не иметь потомства». Китаец всегда жаждал иметь как можно больше сыновей — столько, сколько зерен в плоде граната; ничего прекрасней нельзя было ему пожелать: дети были залогом бессмертия и довольства души.
Надо, однако, сказать, что умы мудрецов Древнего Китая, так много говоривших о человеческих взаимоотношениях, совершенно не занимало чувство любви. Конечно, каждое категоричное утверждение в такой сложной проблеме неизбежно станет натяжкой, однако бесспорно, что в Китае человек вовсе не должен был любить бога или своего ближнего: он обязан был лишь неукоснительно исполнять ритуал, который больше известен нам под именем «китайских церемоний», а применительно к ближним соблюдать «пять отношений», то есть проявлять почтительность к вышестоящим и старшим, милосердие к нижестоящим и младшим, достойное отношение к равным. Слова любви... как много значили они для человека во все времена! «Бог есть любовь»,— провозглашала христианская традиция, и о возвышенной, жертвенной любви к нему и ближнему своему люди повторяли из века в век. Что осталось бы от европейской литературы, если бы мы изъяли из нее тему любви? — поистине, совсем немного! Однако в Китае проповедь «всеобщей любви», прозвучавшая в последние века до н. э. в речах Мо-цзы и его последователей, очень скоро заглохла и уже больше не возрождалась, оставшись за пределами главных путей развития философской мысли.
Одними из самых фундаментальных понятий европейской, да и не только европейской, культуры являются категории добра и зла, к которым могут быть сведены многие другие Знакомясь с творениями китайских мудрецов, читатель без труда убедится, что понятия «добро» и «зло» не противопоставлены в них решительно друг другу, ибо, в сознании древнего китайца, противоположности всегда тесно связаны между собой и взаимно порождаются.
Вообще европейскому уму свойственно более категорично разделять мир на полярные противоположности, нежели это делали мыслители Древнего Китая. Вспомним шутовской и, вместе с тем, зловещий образ Коровьева в романе Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита»: в «ночь, когда сводятся все счеты», таинственный и омерзительный фигляр преображается — «на месте того, кто в драной цирковой одежде покинул Воробьевы горы под именем Коровьева-Фагота, теперь скакал, тихо звеня золотой цепью повода, темно-фиолетовый рыцарь с мрачнейшим и никогда не улыбающимся лицом. Он уперся подбородком в грудь, он не глядел на луну, он не интересовался землей под собою, он думал о чем-то своем, летя рядом с Воландом.
— Почему он так изменился? — спросила тихо Маргарита под свист ветра у Воланда
— Рыцарь этот когда-то неудачно пошутил,— ответил Воланд, поворачивая к Маргарите свое лицо, с тихо горящим глазом,— его каламбур, который он сочинил, разговаривая о свете и тьме, был не совсем хорош. И рыцарю пришлось после этого прошутить немного больше и дольше, нежели он предполагал».