— Подхалюзники в чести и сейчас. Но в ХIХ веке, они хоть были вынуждены считаться с общественным мнением. А сейчас на мнение просвещенного сообщества в России просто плюют. Причём не столько правители, сколько «рабы и льстецы».
— Не слишком ли сгущаете краски? В стране Петра должно быть немало даровитых и честных людей. А проверить это можно опять же строками о Великом плотнике:
— В 80-90-е годы XX века, у нас о таком предназначении или забыли, или с пренебрежением от него отказались. Знают ли теперь? Вот в чем вопрос.
— Я слышал, у вас поговаривают о евразийстве.
— Евразийство, глубокочтимый Александр Сергеевич, это сейчас, в отличие от эпохи князя Николая Трубецкого (он предсказывал России колониальное будущее!) и Льва Николаевича Гумилева, по сути, — общее место, роль и предназначение страны до конца не разъясняющее. Да и как ещё это евразийство к делу приложат? Боюсь, как бы топориком «практического евразийства» не нарубили новых феодально-крепостнических княжеств, а сухой и пыльный остаток не развеяли по ветру…
Разговор с Пушкиным можно было бы продолжать. Ведь на большинство из сегодняшних вопросов — существуют пушкинские ответы.
Однако, вместо того, чтобы глубже вдуматься в стихи, прозу и статьи Пушкина — мы до ряби в глазах перебираем одежды его жены, список любовниц, соблазнительные подробности жизни и смерти. Но и здесь особых достижений в последние десятилетия не видно. Зато нам настырно вдалбливают в головы ряд инерционных мыслей о Пушкине. (Слово «мифы», в данном случае, отдаёт небрежностью, едва ли не издевательством).
Часто говорят: Пушкин — бретер, задирака. Но Пушкина умышленно провоцировали на драку. Ему угрожали — он терпел. И угрозы — скрытые от Николая I, или открытые от клеветника и авантюриста Толстого «Американца» — были нешуточными. Дуэли Пушкина проистекали не от склочности характера — от острой боли. Скованный по рукам и ногам нелепыми условностями, был он в тогдашнем Петербурге, лакомым зрелищем. Как прыгучего чёрного пардуса, держали Пушкина в грязноватой клетке, на соломке, тыча пальцами в нос, зубоскаля! И здесь не сословная или социальная, а чисто человеческая ненависть к тому, кто проявляет не инстинкт стяжательства, — проявляет творческий инстинкт.
«Трёхбунчужный паша», — звал Пушкина его будущий убийца Дантес. (Пушкин часто появлялся в обществе с женой и двумя её сестрами, но уж, конечно, без всякого бунчука, символа власти у турок).
«Кривляния ярости» — наблюдала в нём Софья Карамзина.
Пасквили на Пушкина — устные и письменные — в конце его жизни многим заменили «высокую» прозу, приобрели устойчивость нового великосветского жанра.
Из Пушкина пытались сделать «пародийную личность» (термин Тынянова). Не удалось! Наоборот: сам облик его, от природы не слишком благообразный — становился всё одухотворенней.
Еще натяжка: Пушкин — русский Дон-Жуан. Но любовный экстрим чаще был поведенческой маской. Иногда — грубым «овеществлением» поэзии. Это как раз женщины высшего круга были готовы на всё, лишь бы слиться в экстазе с «французской обезьяной», — как дружески прозвали Пушкина ещё друзья-лицеисты.
— Так ли, Александр Сергеевич, обстояло дело у Вас с любовью?
— Не совсем. Здесь скорее то, что по другому, правда, случаю я когда-то заметил: «С удовольствием мечтал я о трагедии без любви». И хотя это больше относится к сцене, — многолюбие стало, в конце концов, надоедать мне и в жизни…
Новое недоразумение: Пушкин не умел обращаться с деньгами. Еще как умел! Письма его полны точных математических выкладок и расчетов. Дело тут в другом. Пушкин был намеренно поставлен в условия, при которых вынужден был тратить больше, чем зарабатывал литературным трудом, больше, чем получал из своих имений.
Вот его письмо: «Вижу, что непременно мне нужно иметь 80.000 доходу. И буду их иметь. Не даром же пустился я в журнальную спекуляцию. А ведь… очищать русскую литературу, есть чистить нужники и зависеть от полиции».
Считается, что Пушкин, был «афей». Однако духовный путь поэта ясно указывает на всё большее его приближение к истинным, а не мнимым ценностям христианства. Но путь этот был особый! Не сверху, с неба, а снизу, сквозь земную бестолочь и муть, двигался поэт по нему.
Медленно, но уверенно шёл он по редчайшему пути: не поверхностного, а глубинного очищения красотой, взращения добра не в тепличных условиях — среди грехов и тягот мира. Наконец, по пути «одухотворённого окультуривания всех сфер жизни», о чём позже ясно и чётко написал Павел Флоренский.
Пушкин двигался к особого рода состоянию души и тела, иногда встречающемся в обыденной жизни, и не слишком схожим с церковным.
Мирская святость — вот, к чему вело Пушкина его высокое искусство!
— И всё-таки, жизнь Ваша, Александр Сергеевич, далеко не икона.
— Но вокруг значимых икон всегда выписывают «житие». В таком «житии» — я как рыба в воде.