Среди этих руководств можно указать на книгу d’Albalat: L’Art d’'ecrire enseign'e en vingt lecons[45]
(1900), как на сочинение, заслужившее самые серьезные и одобрительные отзывы французской прессы. Автор его добросовестно вооружается против наводнения языка пошлостями и создает практический метод, с помощью которого можно достигнуть связности и плавности речи и тонкости выражений. Он определяет стиль как «искусство схватывать внутреннее значение слов и их соотношения» (l’art de saisir la valeur des mots et les rapports entre eux), a талант, по его мнению, заключается в том, чтобы не сухо пользоваться словами, а открывать оттенки, образы и чувства, возникающие от их соединения. Но он, видимо, забывает то обстоятельство, что большая часть умственной работы ускользает от нашего сознания, что самое большое терпение и старания не одарят человека творческим воображением и что анализ стиля следовало бы начать с исследования внутреннего образа, который предшествует устному или письменному изложению. «Если бы и существовала возможность передать дар художественного изложения, — замечает Реми де Гурмон, — это значило бы научить ходить, слышать, воспринимать мир всеми чувствами, и применение на практике теории стиля было бы попыткой показать, как сливаются между собою и проникаются друг другом эти два мира — мир слов и мир чувства».Самое обучение в школе, как оно ведется уже целый век без существенных изменений, способствует склонности к готовой фразе. Главная цель его — развить способность механического запоминания, и это убивает зачатки воображения и зрительную восприимчивость. Детей не учат смотреть и мыслить самостоятельно; можно подумать, что глаза им нужны лишь для того, чтобы читать, — приставные, временные глаза, которые они, по прочтении книги, могли бы спрятать в карман, как учитель прячет очки, сложив их в футляр. Между тем, ничто не может так развить активную деятельность памяти, как способность воспринимать зрением внешний мир. Рассказать то, что мы видели, значит анализировать образ, что требует непосредственного участия нашего сознания; сказать же то, что мы слышали или прочли, — значит повторить слова, быть может, так же пассивно, как это делает стена, от которой отскакивает звук.
Классические языки оказались надежным орудием в руках педагогов-схоластиков. Рабское цитирование классиков приучило умы к механическому запоминанию готовых фраз. Цитата есть порождение латыни. По словам настоятеля Лионского монастыря, автора вышеназванной энциклопедии, «она украшает речь и углубляет ее смысл». «Трудно найти более почтенные и удобные для углубления клише, чем цитаты из Виргилия и Цицерона! — говорит Реми де Гурмон. — Что может быть внушительнее этих фраз: „Quousque tandem abutere, Catilina, patientia nostra?“[46]
или „Timeo Danaos et dona ferentes“[47]? Их сомнительный и растяжимый смысл позволяет вставлять их всюду, где образуется пробел. Иногда невольно задаешься вопросом, каким образом несколько слов, выдернутых, как несколько ниточек, из великолепного одеяния уже угасшей поэмы, могли уцелеть в течение веков в человеческой памяти? Они говорят то, что писатель не умеет сказать сам; они заставляют смущенного читателя верить, что изрекающий их сокращает условным знаком целую гамму своих ощущений, тогда как он лишь тупо облекает свое бессилие в известную форму, воздействие которой испытал на самом себе».«Всякая мысль и фраза хороши только в общей связи с остальным, — замечает Ницше о вреде цитирования, — взятая отдельно, она портит целые страницы, обращая на себя особое внимание и как будто крича: смотри! Я драгоценный камень! Все остальное — жалкий, тусклый свинец. Всякое слово, всякая мысль чувствует себя хорошо только среди себе подобных. В этом мораль высшего стиля».
Таким образом, источником клише являются великие произведения, влияние которых распространилось на несколько поколений, если не на целые века, — и история клише была бы историей литературы в ее отношении к моде и вкусам разных эпох.
И так как всегда бывали люди, лишенные творческого воображения и тем не менее вступающие на литературное поприще, то пользование чужими фразами встречается во все времена. За каждым знаменитым автором следует целая плеяда, слепо повторяющая его слова и жесты. Эти усердные подражатели своей грубой лаской быстро обесцвечивают, опошляют, принижают их произведения. Кому из великих писателей не приходилось видеть еще при жизни, как их самые любимые и самые живые образы постепенно теряют краски, вянут и умирают, бессильно распростертые и пригвожденные к стихам и прозе бездарных сочинителей?
И нужно много времени, чтобы испорченное таким образом произведение возродилось к жизни; нужно, чтобы была забыта вся эта подражательная и посредническая литература, — и тогда только первоначальное творение, омытое и восстановленное, явится перед нами в своей прежней красоте.