– Ведите! – распорядился полицейский, вынимая из кармана пеньковую веревку. – Остальное разберет суд. – При этом он схватил Кроммера за руки и хотел скрутить их, но немец быстро отскочил, сжимая кулаки, глаза его метали искры.
– Вы хотите связать меня! – вскричал он. – Хо-хо! Это не так-то легко! – И он начал отбиваться, во все стороны размахивая руками и отступая к двери. По это продолжалось недолго: через полминуты, после жестокого сопротивления, он лежал уже связанный, на полу. Один из слуг уперся коленом ему в грудь, другой крепко держал его за ноги, и таким образом им удалось опутать ему руки по всем суставам довольно длинной веревкой. Кроммер кричал от бешенства и отчаяния: «Клянусь истинным Богом, я не виновен!»
– Ведите, ведите! – приказал полицейский.
– Так пусть же падет на вас Божие проклятие! Чтоб вам…
Они продолжали тащить его вперед, заглушая его слова, так что слышно было только невнятное бормотание и прерывистые всхлипывания под ударами их кулаков. Его толкали и волокли, как какую-нибудь скотину на бойню, пока, наконец, за ним не закрылись ворота тюрьмы.
Лязг железных засовов, звон ключей, все достигало его слуха, словно издалека. Его впихнули в темное помещение с решетчатой дверью и затем предоставили самому себе, – больше никто им не интересовался.
У Кроммера дрожали руки и ноги. – Есть ли тут кто-нибудь? – спросил он шепотом, с чувством тайного ужаса.
– Новый, – сказал сиплый голос.
– Зеленый! Этот попался еще в первый раз. – По-немецки, что-то, он говорит, ребята?
И на Кроммера полились целые потоки вопросов на английском языке, которых он, конечно, не понимал. В темноте никого не было видно, но он знал и чувствовал себя предметом общего внимания, и это пугало его еще больше.
Заперт с ворами и убийцами, с самыми последними преступниками. – Боже правый! – если бы это знали его близкие в Голштинии! И вот уже второй из друзей довел его до такого положения, – Томас Шварц, блудный сын, негодяй. Кроммер застонал. Что станется теперь с его сыном в этом чужом, городе? И ему представились самые яркия картины горя и беспомощности.
– Кажись, «Новый» – то воет, – снова сказал один голос.
– Может быть, у него тоска по родине, по каким-нибудь египетским горшкам из-под щей.
И со всех сторон раздался громкий хохот.
– Парень смотрит совсем дураком, – вскричал кто-то. – Такая добродетельная фигура…. что твой филистер, который, припрятав оброчные квитанции, обедает по воскресеньям в приюте для бедных.
– Горбатый писарь! – вскричал кто-то, – не умеешь-ли ты ломать язык на немецком разговоре? Кажется, я как-то слышал.
– Конечно. Только даром не стану.
Это было сказано на родном языке Кроммера, и он насторожился, как боевой конь при трубном звуке.
– О, – промолвил он, – немец!
– Немец-то я не немец, а говорить по-твоему умею. Каков ты, собственно говоря, из себя приятель? Покажись-ка.
И горбун потащил немца к окну, куда столпились и все остальные. Мало-помалу глаза Кроммера привыкли к темноте, и он мог отчетливо различать фигуры, а у некоторых даже черты лица. Писарь имел бледное, безбородое лицо с хитрым выражением и маленькими лукавыми глазками; он постоянно держал руки в карманах и перебирал там какие-то невидимые предметы.
– Есть у тебя деньги, дружище? – спросил он немца.
Кроммер невольно поднял вверх крепко связанные веревкой руки, как бы желая защитить свое достояние.
– Нет-ли у вас карманного ножа, сударь? – спросил он нерешительно. – Веревки причиняют мне нестерпимую боль.
Горбун захохотал. «Вы?» повторял он, «Вы?» Нет, приятель, здесь мы все на ты. Раскошеливайся-ка лучше.
– Но я не могу пошевелить пальцем.
Горбун поискал глазами в толпе. – Волк! – сказал он по-английски. – Пойди-ка сюда; тут есть тебе работа.
Из кучки выделилась длинная, тощая фигура, с темными, ввалившимися глазами и черными волосами.
Из-за полуоткрытых губ виднелись белые блестящие зубы, он щелкал ими, как голодный.
– Волку пожива? – сказал он самым низким тоном своего богатого звуками голоса.
– Грызи, грызи! – кричали зараз десять голосов. – Поточи свои зубы. Кусь, кусь!
Все они хохотали. Тот, кого называли волком, взял руки немца в свои, поднял их и начал грызть конопляную пряжу. Он перегрызал, перетирал, перемалывал зубами нитку за ниткой до тех пор, пока, наконец, веревка истончилась так, что, дернув, ее удалось перервать пополам.
– Еще одна, – сказал Волк, весело похлопывая разгрызенной веревкой, – девяносто восьмая.
– Большое тебе спасибо, добрый друг, – простонал Кроммер, вертя во все стороны онемевшие, затёкшие руки.
– Ты занимаешься грызением из любви к искусству?
Писарь перевел вопрос, а затем и ответ. – Они напрасно стараются, – проворчал Волк.
Ответ звучал несколько таинственно, и горбун нашел нужным дать некоторые пояснения. – Полицейские всегда приводят арестантов с связанными руками, – сказал он, – и хотели бы, чтоб они так и оставались, но это не удается, потому что Волк перегрызает веревки.
– Но ведь через несколько дней они могут опять связать?
– А Волк их опять перегрызет.
– Неужели у него такое сострадательное сердце? – спросил растроганный старик.