{241} Стоя в саване, он спокойно слушал томительное чтение приговора. Когда оно кончилось, он, точно с трибуны, окинул всех презрительным взглядом и сказал: "вы собрались смотреть, как я буду умирать? Смотрите, - я спокоен ... я умираю за свободу ...."
- Палач, кончать ! - крикнул комендант.
Произошло замешательство. Обращения с эшафота никто не предвидел, а допустить такое отступление в ритуале нельзя было. Палач накинул капюшон, потом петлю, выбил доску, раздался не то крик, не то стон, и тело в саване закачалось. Оно билось долго. Особенная ли жизненность молодого организма, или петля опять была плохо накинута, но когда Гершковича через 30 минут вынули из петли, в нем еще теплилась жизнь. Крепостной врач, подойдя к трупу и выслушав сердце, конечно сделал знак, что "все благополучно" - можно хоронить! Но когда начальство удалялось с места казни, жандармы слышали, как врач говорил коменданту: "собственно говоря, сердце еще слегка билось".
Это "собственно говоря" - бесподобно по своей этической наивности.
Странно, ни одна казнь не произвела на жандармов такого потрясающего впечатления, как {242} казнь Гершковича. Было что то особенное в этом юноше, которого они иначе не называли, как "герой". Особенно их потрясли его слова с эшафота. Все передавали эти слова с той же удивительной точностью: очевидно они глубоко врезались в эти простые души... Ночь надвигалась все дальше и дальше, поезд громыхал, а мы с затаенным волнением жадно вслушивались в скорбную повесть шлиссельбургской летописи.
Выяснилась любопытная подробность. Сейчас же после нашего процесса, очевидно после бесплодного посещения Макарова, в Шлиссельбург получилась телеграмма с приказом поставить виселицу. Дело потом повернулось иначе. Казнь почему то была отменена, но об отданном распоряжении забыли. Виселица простояла больше полугода, и ее сняли уже после того, как перевели в Шлиссельбург....
Глава XV.
Часов в пять утра караул сменился. На дежурство стал "правовой порядок" и мы могли кое как расположиться на отдых.
Когда начало рассветать, мы бросились к засыпанным снегом окнам вагона : какова то она {243} "новая Россия"? Мертво, пустынно, безлюдно. Настал день. Ужасом давил вид проезжаемых станций. Нигде ни живой души. Сторожа какие-то запуганные. Жандармы с винтовками за плечом и солдаты с примкнутыми штыками. Точно в завоеванной стране, занятой еще неприятельскими войсками! Такой ли мы рисовали себе восставшую страну ! Чем дальше к Москве, тем меньше жизни и больше солдат! Попадались драгуны, казаки. Видно, что желание нагайки - здесь высший закон.
Что-то нас ждет там в пересыльной тюрьме? В Шлиссельбурге мы сжились; начальство скандалов не хотело, и жизнь с этой стороны текла мирно. По существу мы лишенные прав, каторжане. Начальству может заблагорассудиться показать над нами свою власть, это значит - бесконечная упорная война. Мы сговорились на первых же порах отстаивать свое положение, войны не вызывать, но если администрация ее вызовет, - не сдаваться и идти последовательно до конца.
К вечеру приблизились к Москве. Наш вагон отцепили и отвели на какой то другой путь. Через некоторое время явился жандармский полковник с офицером; у полотна ждал целый эскадрон. Наш караул запротестовал: они {244} де имеют приказ сдать только тюремному начальству, в здании самой тюрьмы. Долго велись переговоры, пока порушили на том, что эскадрон отправится к тому месту, где мы будем высаживаться, и будет эскортировать нас, а в каретах повезет шлиссельбургский конвой.
Долго возили вагон взад и вперед, потом повезли по какой то ветке. Остановились. Слышны свистки, команда, ржание лошадей. После бесконечной возни, проверки, наконец предложили выходить: каждый арестант с одним офицером и двумя унтерами. Вышли. Чистое поле, засыпанное снегом. Вдали дорога. Там кареты. От вагона до кареты сплошная шпалера полиции и конных жандармов, вооруженных винтовками. Уселись в кареты, окруженный тесным кольцом верховых и куда-то понеслись. Ехали долго. Наконец въезжаем в какие-то железные ворота, к подъезду, залитому электричеством.
Тут тоже бесконечная полиция, какие-то офицеры, штатские. Вводят в какой-то громадный, сводчатый не то зал, не то сарай. Это, оказывается, так называемая сборная Бутырской тюрьмы. Полумрак, грязные, запыленные стены. Избитый каменный пол. По углам валяются кандалы. Вдоль стен скамейки. Под охраной {245} нашего шлиссельбургского конвоя мы заняли место в углу. Расселись, невольно плотнее держась друг друга. Начались бесконечные формальности приемки.
Наш офицер ведет переговоры с начальником тюрьмы.
- Камеры приготовлены?
- Да, конечно, по телеграмме.
- Общие?
- Нет, секретные.
Для начала недурно! Значит, они нас здесь будут держать в одиночках!
- Вещи сдадите им на руки?
- Нет, пока все останется в цейхгаузе, кроме подушки и халата. Там потом видно будет.