Другие содрогаются вослед;
И грохота разносятся раскаты,
С веселых Альп звучит грозе привет,
И Юра сквозь туман протяжный шлет ответ.
"Childe Harold's Pilgrimage", с. III, XCII
Поэтический размах широк, стих звучен и красив, но, едва приступив к картине, едва взмахнув своей кистью, художник уже начинает как бы скучать и вырисовывает на полотне свой собственный профиль.
И эта буря - ночью! Не для сна,
Нет, не для грез невозмутимо-ясных,
Ты, царственная полночь, создана!
Пусть буду я твоих восторгов страстных
Участником! О, дай их разделить,
Мои порывы дай с твоими слить!
(Iв., XCIII)
Озера, реки, горы, гром и тучи,
И ветер, льнущий к бешеной волне,
Ваш дальний грохот есть призыв могучий
К тому, что никогда не спит во мне.
(Iв., XCIV)
И затем поэт восклицает, что он хотел бы собрать все свои помыслы, все свои чувства и страсти и выразить их в одном слове, которое бы сверкнуло как ослепительная молния.
Здесь природа подчинена человеческой личности. Здесь звучит "я" могучего индивидуалиста, который создан для борьбы, мечтает о борьбе и везде видит свою походную палатку.
Сравните с этим шеллиевские описания природы. Для полноты параллели я беру отрывок из его стихотворения "Монблан", написанного также под непосредственным впечатлением красот швейцарской природы.
Покрыт лазурью свод небес прекрасный,
Пронзив его, горит вверху Монблан,
Гигант, невозмутимый, снежный, ясный,
Вокруг него толпится сквозь туман
Подвластных гор немая вереница,
Вздымая свой убор - гранит и лед;
И, точно исполинская гробница,
Зияет пропасть,- в ней веков полет
Нагромоздил уступы и стремнины,
Морозные ключи, поля, долины,
Там ни один из смертных не живет,
Ютится только в той пустыне буря,
Да лишь орел с добычей прилетит
И волк за ним крадется и следит,
Оскаля пасть и хищный глаз прищуря.
Все жестко, все мертво, обнажено;
В скале змеится трещины звено,
Неровные пробилися ступени;
Средь ужаса безжизненных пространств
Встает толпа каких-то привидений,
В красе полуразорванных убранств.
Быть может, здесь землетрясенья Гений,
В любимицы себе Погибель взяв,
Учил ее безумству упоений,
И все кругом - лишь след его забав?
Иль, может быть, когда-то здесь бессменным
Огнем был опоясан снежный круг?
Кто скажет! Кто поймет! - Теперь вокруг
Все кажется от века неизменным.
Раскинулась пустыня - и молчит...
Какая полнота настроения!
Шелли глубоко понимает все величие внешнего мира, он выносит ощущение внутренней его красоты, и, прочитав эти строки, мы не видим военного лагеря, перед нами - безграничная картина, полная первозданной красы, все контуры грандиозны, фантастическая стихийность бытия полна тайного значения, и только где-то там, далеко, в глубине пейзажа, затерялся одинокий мыслитель, исполненный тихого восторга, точно халдейский мудрец, созерцающий звездное небо.
По целым часам Шелли мог сидеть где-нибудь на берегу моря или в роще, убранной в осеннюю золотистую листву; по целым часам он мог лежать на дне лодки и смотреть на голубое небо.
В глубокий полуночный час, когда природа живет своей особой таинственной жизнью, Шелли нередко уходил один бродить среди темного леса, исполненного шепота,- и потом с усмешкой объяснял своим друзьям, что он вызывает там дьявола. Но не к дьяволу были направлены его заклинания, а к великому, то кроткому, то грозному, Духу Природы, который, являясь на его зов, не напоминал ему, как Манфреду, о прошлых преступлениях, не пугал его, как Фауста, своим неземным величием, но нежно, как возлюбленного сына, принимал его на свое тихое лоно. С ним ежечасно говорила каждая былинка, к нему роняла в душу отблеск каждая звезда.
Везде в своем творчестве Шелли является пантеистом. Даже единственный недостаток шеллиевской поэзии - расплывчатость - всецело объясняется его постоянным пантеистическим настроением. Поэтическое творчество Шелли можно сравнить с свободным творчеством безыскусственных сил природы, затемняющих самое утонченное искусство. Он писал, потому что не мог не писать, и писал так, как ему писалось. Читая показания биографов относительно быстроты его творчества, можно серьезно поверить, что к нему являлась муза, чтобы нашептать эти гениальные ритмические сказки. Притом нужно принять во внимание, что ни у одного из английских поэтов, по крайней мере ни у одного из английских поэтов XIX века, нет такого разнообразия в стихотворной форме, как у Шелли. Он выбирает самые прихотливые размеры, играет стихом с невообразимой легкостью, шутя звенит самыми нарядными рифмами, создает умышленные трудности и разрушает их с детской беспечностью. У Байрона, несмотря на всю силу и прелесть его стиха, гораздо меньше таких достоинств, а в "Каине" можно встретить даже строки, сделавшиеся знаменитыми по своей неудобочитаемости.