В одно мгновение я снова очутился не в Москве, а на Цейлоне. На жемчужном Цейлоне, у Индийского моря, в Коломбо. Я шел там однажды в парке, в зоологическом саду. Была по-нашему осень, а в Коломбо было жарко и как будто собиралась гроза. Два маленькие случая поразили меня тогда. Я шел мимо загородки, где гордо прохаживался журавль. Над загородкой было высокое, вольное небо. У журавля были подрезаны крылья, и улететь он не мог. Вдруг высоко-высоко в небе явственно очертился священный треугольник, куда-то летели, улетали журавли. И, далекий, высокий, раздался крик журавлей, призыв, зов, зазыв. Пленный журавль взмахнул бессильными крыльями и издал странный, жалостный крик. В то же мгновенье, поняв, что улететь он не может, журавль присел вплоть к земле и замолчал. Только приподнятый к небу длинный и острый клюв указывал на его невыразимую пытку, на пытку плененного, видящего недосяжимый небесный полет.
В тот же час, в том же месте в нескольких минутах от этого и в нескольких шагах я проходил мимо загородок, где были лани. И одна лань, самая маленькая и самая изящная из ланей, звездная лань затосковала среди равнодушных и веселых подруг. Она стала метаться в загородке и потом прильнула к земле, как тот пленный журавль, точно зарыться хотела в землю, и приподняла свой ланий лик, и удивившим меня звуком явила себя, застонала странным, нежным голосом избалованной тоскующей женщины.
Так затосковал тогда Скрябин. В ту же секунду Татьяна Федоровна подбежала к нему встревоженная. «Что с тобой, милый? Хочешь чаю? Хочешь вина?» — лепетала она ласково и растерянно. Мы все притихли. «Вина»,капризно протянул Скрябин. Заботница торопливо налила ему стакан красного вина. Он рассеянно посмотрел перед собой. Отхлебнул глоток вина. Отодвинул стакан, встал, подошел к открытому роялю и стал играть.
Можно ли рассказать музыку и узнают ли, как играл тот, кто играл несравненно? Кто слышал, тот знает. Один мудрый сказал: «Пение имеет начало в крике радости или в крике боли».
Другой мудрый сказал: «Музыка — как любовь. Любовь собою существует, через себя. Люблю, потому что люблю. Люблю, чтобы любить». И мудрые в средние века, чтоб к гробнице никто не прикоснулся, чтоб она была священной, близко видимой, но недосяжимой, закрепляли гробницу запетыми гвоздями, зачарованными.
Все это было в том, как играл тогда Скрябин, один — даже среди друзей, даже в своем собственном доме — один. Он, которому хотелось музыкой обнять весь мир.
ГОЛУБОЙ ТАЛИСМАН С ЗОЛОТЫМ ОБРАМЛЕНЬЕМ
(Италия)
Новизна звука и света…
Данте — самое красивое и полнозначащее имя из всех имен европейской поэзии. Им должно начинать и им оканчивать самое краткое и самое долгое рассуждение о Италии, ибо, если захочешь в одном слове почувствовать всю эту богатую блеском и творчеством страну, этот край, озаренный новизною звуков и новизною красок, этот голубой талисман с золотым обрамленьем, скажи только — Данте.
Но вот, произнеся священное это имя — через всю мою жизнь мне дорогое, — ласкавшее мою юность и, как глоток золотого вина, заставляющее мое сердце биться сильнее, когда Солнце глядит к закату и от юности отделяют меня десятилетия, — я вдруг слышу, что в сердце моем, как бы нежно оспаривая ограничительность моего утверждения, — не самое утверждение, а лишь то, что есть в нем ограничительного, — запела всеми звучными голосами перекличка имен: «Как? А Чимабуэ, а Джотто, а Фра Анджелико? А Франциск Ассизский? А Фра Якопоне да Тоди? А Леонардо?» И я слышу львиный рев и клекот орла. Но ни голос льва, ни голос орла не заглушают певучую перекличку имен. «А Микеланджело? А Рафаэль? А Тициан? А Бенвенуто Челлини?» И вот я не кончу никогда. Потому что это не только про себя, но и про меня сказал создатель Персея: «…a me sempre odilettato il vederе e gustare ogni sorte di virto»[3]
.