Вера всегда на стороне Володи; чувствуется, что она буквально дрожит от гнева, если в ее присутствии пускаешься с ним в спор. Она внесла свою лепту в нашу дискуссию о стихосложении, поинтересовавшись со всей серьезностью, правильно ли она меня поняла, что «Евгений Онегин» написан силлабическим стихом, и, когда я ответил, что не мог сказать подобную чушь, дала понять, что у них сохранились мои письма, в которых именно это и говорится. Когда во время нашего спора я, чтобы доказать свою правоту, стал приводить примеры из классической поэзии, о которой Володя не знает ровным счетом ничего, он выслушал меня молча, с усмешкой на лице. Наши отношения чем-то напоминают мне отношения между членами литературного клуба. Я привез Володе «Histoire d'O»,{295} весьма изысканный и забавный порнографический роман; Володя же в ответ отправил на мой домашний адрес сборник фривольных французских и итальянских стишков, которые читал, когда переводил Пушкина. В Итаке со мной случился очень сильный приступ подагры, мне приходилось сидеть, задрав ногу, и даже ужинать отдельно, не за общим столом, и мне показалось, что Веру это немного покоробило. Она так сосредоточена на Володе, что обделяет вниманием всех остальных, ей не нравится, что я привожу ему порнографические книги и вино: однажды я прихватил с собой литровую бутылку шампанского, которую мы весело распили у него на крыльце. На следующее утро после ужина, подпорченного моей подагрой, когда я уезжал и Володя вышел со мной проститься, я сделал ему комплимент, сказав, что после утренней ванны выглядит он превосходно. Володя заглянул в машину и буркнул, пародируя «Histoire d'O»: «Je mettais du rouge sur les l`evres de mon ventre».[238] «Он вернул вам эту пакость?» — спросила меня Вера. По всей вероятности, она тоже заглянула в этот роман. Услыхав, что мы о нем заговорили, она с отвращением заметила, что хихикаем мы, точно школьники. В этой книге довольно правдиво описана парижская жизнь семьи русских эмигрантов, напомнивших мне Елениных родственников. Я спросил Володю, не показалось ли ему, что французский язык в романе несколько странен, и предположил, что книга написана кем-то из русских. «Скорее, поляком», — поправил меня он.
Видеть Набоковых для меня всегда удовольствие. Наши стычки носят интеллектуальный характер, хотя достается, и крепко, обоим. Но после наших встреч у меня всегда остается какой-то неприятный осадок. Мотив Schadenfreude,[239] постоянно присутствующий в его книгах, вызывает у меня отвращение. В его романах унижению подвергаются все и всегда. Он и сам, с тех пор как уехал из России и после убийства отца, по всей видимости, многократно испытывал унижение, особенно болезненное из-за заносчивости, присущей богатому молодому человеку. Сын либерала, бросившего вызов царю, он не был принят в кругах реакционного, консервативного дворянства. И за испытанное им в молодости унижение приходится теперь расплачиваться его героям, он со злорадством подвергает их всевозможным страданиям, вместе с тем себя с ними отождествляя. И в то же время человек он во многих отношениях потрясающий, сильная личность, невероятный труженик, он всей душой предан своей семье и — истово — своему искусству, у которого есть немало общего с искусством Джойса; Джойс — одно из немногих искренних его увлечений. Несчастья, ужасы и тяготы, что пришлись на его долю в изгнании, сломали бы всякого; он же благодаря силе воли и таланту преодолел все невзгоды. <…>
Владимир Набоков
Письмо в «Нью-Йорк таймс бук ревью»
В «Нью-Йорк таймс бук ревью»[240]
Главному редактору
На страницах Вашего журнала ищу защиты для установления истины в нижеследующем деле.
Один из моих корреспондентов любезно сфотографировал и прислал касающийся до моей персоны отрывок (страницы 154–162) из недавно опубликованного произведения Эдмунда Уилсона «На севере штата Нью-Йорк». Поскольку некоторые соображения в этой книге балансируют на грани клеветы, считаю своим долгом прояснить кое-какие вещи, которые могли бы ввести в заблуждение доверчивых читателей.