Недостатки методы: она приучает к общим местам, к преобладанию формы над содержанием. Приучаясь вертеть словом и туда и сюда с одинаковою легкостью, ум теряет вкус и позыв к истине. Эти недостатки и свойственны людям, получившим старое семинарское образование; о плодах нового не берусь судить, потому что за ним не следил. Равно свойственны старым семинаристам и указанные выше достоинства: осмысленное слово, стройность речи, тонкое чутье логики выражения. Университеты были свидетелями этих достоинств семинариста, отличавших его от гимназистов или студентов домашнего воспитания. То же и присутственные места. Смело утверждаю, что написать обстоятельную, отчетливую докладную записку, формуловать решение, подобрать точно соответствующие доводы — в этом искусстве не поспорит с семинаристом никто, другого образования человек. Полагаю, служившие в старом Сенате подтвердят это.
Но творчества и вдохновения не ищите в семинаристе: оригинальной идеи, смелой фантазии нет. Мысленно перебирая замечательнейших из семинаристов, нахожу очень, очень немногих, уберегших печать таланта, при бесспорной, однако, ясности ума и обширных способностях у всех. Далеко бы я зашел, когда бы вздумал подробным анализом подтверждать свое наблюдение, но укажу на три дарования, из которых каждое по-своему типично: Сперанского, Филарета и Иннокентия. Последний есть единственный, кого не сковал формализм риторической выправки; Сперанский, наоборот, весь есть только систематик; ум его лишен был творчества. Середину занимает Филарет, читая которого вспоминаешь выражение Гоголя о «худощаво-умном слове». Речь Филарета воспаряет часто до высокой художественности, но всегда остается несколько сухою, боясь ниспасть в вольность, не освященную преданными правилами. Нужно было слышать его критические замечания на чужие сочинения, видеть его поправки. «Черная зависть! — восклицает он, читая проповедь профессора (теперь уже высокопреосвященного, который припомнит этот случай, если прочитает настоящие строки). — Разве бывает зависть желтая или зеленая?» Таков был пуризм, таково преследование всякого смелого оборота. Не замечая и тем менее желая, засушил покойный великий святитель этою придирчивостью у многих дарования.
Меня брат помуштровал на синонимах, эпитетах, амплификациях. Дал понять, что синоним не есть тождесловие, что эпитет не должен заключать логического противоречия, нельзя, например, сказать «низкое восстание», потому что понятие низа и вставанья противоречат, а можно сказать «низкое поползновение». Затем посадил за периоды, дав, подобно Бургию, одно для всех предложение: studia sunt utilia. «Пользу наук» я обязан был прогнать сквозь строй всех форм периодической речи: период простой, причинный, уступительный, условный и проч. Это было первое мое письменное самостоятельное упражнение, если не считать переведенной «Московии» Павла Иовия и дневника, веденного одновременно с составлением периодов. Упражнение это у меня сохранилось с поправками брата и с приписанными им новыми предложениями, из которых каждое обязан я был подобным же образом прогнать сквозь строй уже по приезде в Коломну, без постороннего руководства. Я не исполнил поручения; показалось мне скучною эта гимнастика; да и далась она мне очень легко; я чувствовал, что буду пересыпать из пустого в порожнее. Равно не мог я принудить себя к отливке своей речи в цицероновские формы. Цицерон никогда мне не нравился, хотя и не мог я себе тогда объяснить почему. Отдельные фразы находил я красивыми, но в целом мне претила размеренная, широковещательная правильность знаменитого римского оратора, и я, сделав опыта два, три над собою, бросил дальнейшие попытки к подражанию.
Читатель заметил, что меня учили прежде всего сочинять по-латыни. Почему так? Так велось, а почему так велось, едва ли кто себе отдавал в этом отчет. Таково было предание старины, и любопытно бы порыться в бумагах Комиссии духовных училищ, чем объяснялась тогда обязанность преподавать главные науки (риторику, философию, богословие) на латинском и упражнять учеников преимущественно на латинских же сочинениях. Даже было ли постановлено такое правило? Во времена, далеко мне предшествовавшие, учебник Груздева (я уже упоминал об этом) излагал для Костромской семинарии риторику на русском; рукописное «Богословие» Кирилла, бывшего ректором Московской академии в двадцатых годах, изложено было на русском; в мое время, когда я учился, учебник риторики у нас был пестрый: первая половина его, элементарная часть, изложена была на латинском, вторая — на русском. Стало быть, латынь для учебников не была же общеобязательною? Почему же употребляли и где было основание приучать писать преимущественно по-латыни?